успеха. Публика невни­мательная, не слушающая, кашляющая, разговари­вающая, скучающая. Я давно не видал такого пред­ставления. Чехов был удручен. В первом часу ночи приехала к нам его сестра, спрашивая, где он. Она беспокоилась. Мы послали в театр, к Потапенко, к Левкеевой (у нее собирались артисты на ужин — пьеса шла в ее бенефис за 25-летнюю службу). Ни­где его не было. Он пришел в 2 ч. Я пошел к нему, спрашиваю, где вы были? «Я ходил по улицам, си­дел. Не мог же я плюнуть на это представление... Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы. Будет. В этой области мне неудача». Завтра в 3 ч. хочет ехать. «Пожалуйста, не останавливайте меня. Я не могу слушать все эти разговоры». Вчера еще, после генеральной репети­ции, он беспокоился о пьесе и хотел, чтоб она не шла. Он был очень недоволен исполнением. Оно было действительно самое посредственное. Но и в пьесе есть недостатки: мало действия, мало раз­виты интересные по своему драматизму сцены и много дано места мелочам жизни, рисовке характе­ров неважных, неинтересных. Режиссер Карпов 379

показал себя человеком торопливым, безвку сным, плохо овладевшим пьесой и плохо срепетировав­ шим ее. Чехов очень самолюбив, и когда я высказы­вал ему свои впечатления, он выслушивал их нетер­ пеливо. Пережи ть этот неуспех без глубокого вол­нения он не мог.

Алексей Сергеевич Суворин:

Когда я вошел к нему в комнату, он сказал мне строгим голосом: «Назовите меня последним сло­вом (он произнес это слово), если когда-нибудь я еще напишу пьесу».

Игнатий Николаевич Потапенко:

Впечатление, произведенное на него этим неверо­ятным событием, было огромное. И нужно было обладать чеховской выдержкой, чтобы иметь рав­нодушное лицо и почти равнодушно шутить над всем происшедшим.

В тот вечер я его не видел и не знаю, с каким ли­цом он «ужинал у Романова, честь-честью». Я пришел к нему на другой день часов в десять ут­ра. Он занимал маленькую квартирку в доме Суво­рина, где-то очень высоко, и жил один. Я застал его за писанием писем. Чемодан, с плотно уложенными в нем вещами, среди которых было много книг, лежал раскрытый.

— Вот отлично, что пришел. По крайней мере про­водишь. Тебе я могу доставить это удовольствие, так как ты не принадлежишь к очевидцам моего вчерашнего триумфа... Очевидцев я сегодня не желаю видеть.

— Как? Даже Марью Павловну?

— С нею увидимся в Мелихове. Пусть погуляет. Вот письма. Мы их разошлем. Я уже уложился.

— Почтовым?

— Нет, это долго ждать. Есть поезд в двенадцать.

— Отвратительный. Идет, кажется, двадцать два часа.

— Тем лучше. Буду спать и мечтать о славе... Завтра буду в Мелихове. А? Вот блаженство!.. Ни актеров, ни режиссеров, ни публики, ни газет. А у тебя хо­роший нюх.

— А что?

— Я хотел сказать: чувство самосохранения. Вчера не пришел в театр. Мне тоже не следовало ходить. Если б ты видел физиономии актеров! Они смотре­ли на меня гак, словно я обокрал их, и обходили ме­ня за сто саженей. Ну, идем...

Захватив чемоданы и письма, вышли и спустились по лестнице. Тут письма были отданы швейцару, с поручениями. В одном он извещал о своем отъез­де Марью Павловну, в друтом — Суворина, в треть­ем. кажется, брата.

Взяли извозчика и поехали на Николаевский вок­зал. Тут Антон Павлович уже шутил, посмеивался над собой, смешил себя и меня. На дебаркадере ходил газетчик, подошел к нам, предложил газет. Антон Павлович отверг:

— Не читаю! — Потом обратился ко мне:

— Посмотри, какое у него добродушное лицо, а меж­ду тем руки его полны отравы. В каждой газете по рецензии...

Поезд был пустой, и у Антона Павловича оказа­лось в распоряжении целое купе второго класса.

— Ну, и сладко же буду спать, — говорил он.

Но в глазах его было огорчение. Все эти остроты, шутки, смех ему кой-чего стоили.

— Кончено, — говорил он перед самым отъездом, уже стоя на площадке вагона. — Больше пьес писать не буду. Не моего ума дело. Вчера, когда шел из теа­тра, высоко подняв воротник, яко тать в нощи. — кто-то из публики сказал: «Это беллетристика», а другой прибавил: «И преплохая...» А третий сиро- сил: «Кто такой этот Чехов? Откуда он взялся?» А в другом месте какой-то коротенький господин возмущался: «Не понимаю, чего это дирекция смот­рит. Это оскорбительно — дотекать такие пьесы на сцену». А я прохожу мимо и, держа руку в кармане, складываю фигу: на, мол, скушай; вот ты и не зна­ешь, что это сделал я.

— А то, может, раздумаешь, Антон Павлович, да останешься? — предложил я, когда раздался вто­рой звонок.

— Ну, нет, благодарю. Сейчас все придут и утешать будут — с такими лицами, с какими провожают до­ рогих родственников на каторгу.

Третий звонок. Простились.

— Приезжай в Мелихово. Попьем и попоем.

И поезд отошел. Антон Павлович уехал, глубоко оскорбленный Петербургом.

Антон Павлович Чехов. Из дневника 1896 г Октябрь: 17 окт. в Александрийском театре шла моя «Чай­ка». Успеха не имела.

Мария Павловна Чехова:

На другой день, приехав к Сувориным, я брага уже не застала. Он угром, ни с кем в доме не про­ стившись, уехал товарно-пассажирским поездом домой в Москву, а мне от него была лишь передана следующая записочка.

«Я уезжаю в Мелихово; буду там завтра во втором часу дня. Вчерашнее происшествие не поразило и не очень огорчило меня, потому что я уже был подготовлен к нему репетициями, — и чувствую я себя не особенно скверно.

Когда приедешь в Мелихово, привези с собой Лику». Суворину он тоже оставил прощальную записку, заканчивавшуюся словами: «Никогда я не буду ни писать пьес, ни ставить».

В полночь того же дня и я уехала домой. В Мели­хове брат встретил меня словами: «О спектакле — больше ни слова!»

В каком состоянии Антон Павлович возвращался домой — можно судить но тому, что, всегда акку­ ратный и внимательный, он при выходе из вагона поезда забыл взять свои вещи и потом давал теле­ грамму поездному обер-кондуктору с просьбой вы­слать их в Лопасню.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Но как скоро душа его осилила это проклятое на­важдение! На другой день, приехав в Мелихово, он уже пишет деловые письма, хлопочет о книгах для таганрогской библиотеки, которой он помогал ор­ ганизоваться.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 22 октября 1896 г.:

В Вашем последнем письме (от 18 окт.) Вы трижды обзываете меня бабой и говорите, что я струсил. Зачем такая диффамация? После спектакля я ужи­нал у Романова, честь-честью, потом лег спать, спал крепко и на другой день уехал домой, не издав ни одного жалобного звука. Если бы я струсил, то я бе­гал бы но редакциям, актерам, нервно умолял бы о снисхождении, нервно вносил бы бесполезные поправки и жил бы в Петербурге недели две-три, ходя на свою «Чайку», волнуясь, обливаясь холод­ным потом, жалуясь... Когда Вы были у меня ночью после спектакля, то ведь Вы же сами сказали, что для меня лучше всего уехать; и на другой день ут­ром я получил от Вас письмо, в котором Вы проща­лись со мной. Где же трусость? Я поступил так же разумно и холодно, как человек, который сделал предложение, получил отказ и которому ничего больше не остается, как уехать. Да. самолюбие мое

было уязвлено, но ведь это не с неба свалилось; я ожидал неуспеха и уже был подготовлен к нему, о чем и предупреждал Вас с полною искренностью. Дома у себя я принял касторки, умылся холодной водой — и теперь хоть новую пьесу пиши. Уже не чувствую утомления и раздражения и не боюсь, что ко мне придут

Вы читаете Чехов без глянца
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату