Бросив на деда проницательный взгляд, секретарша набрала номер охраны. «Ну да, проходил через нас дедок, – охотно отозвался дежурный с главного входа. – Такой, кепку стырил у мэра. Сказал, ему в мавзолей надо. Говорит, не был в мавзолее с тридцать восьмого».
Слова дежурного заставили секретаршу задуматься.
Посетители были хорошо одеты, хорошо обуты, они выглядели спортивно, а дед Серафим явился в офис господина Голощекого без записи в стоптанных башмаках и в пиджачке, скудость которого только подчеркивалась праздничной в горошек рубашкой. «Авангардист, наверное», – беззлобно шепнул проколовшийся посетитель, пытающийся забыть свои неуместные слова о каком-то там порошке, но другой (отсидевший за изнасилование) веско возразил: «Искусства не осталось. Голимый бред». Только третий никакой глупости сморозить не успел, потому что, пораскинув мозгами, секретарша пришла к неожиданному решению:
– Я доложу.
И дед вошел.
И увидел то, что собирался увидеть.
Огромный кабинет, в котором, несмотря на ослепительную чистоту, тоже как бы отдавало неясным лагерным запашком; богатая мебель, – от нее тоже несло; потрескивающий озонатор, хитроумный рабочий стол с многочисленными непонятными приспособлениями, другой рабочий стол – для компьютера. Стоял в углу располагающий диван, на котором явно не только сиживали. Висели полки с деловыми книгами.
И сияло огромное окно – от пола до потолка.
В удобном вертящемся кресле сидел за столом лысоватый человек, плотный, чисто выбритый, элегантный – понятно, Парашютист, он же Вадик Голощекий. Лицо Парашютиста освещала уверенная улыбка. Было видно, что в ближайшее время он не ждет от жизни никаких неприятных сюрпризов. Только вид его врал, потому что стояло над его головой никому не видное красноватое облако. Только дед Серафим видел, как мало осталось Парашютисту.
– Ты из Энска?
Серафим промолчал.
Он присматривался к Голощекому.
Голощекий ничем не напоминал лагерных авторитетов – законников, а спросил об Энске только потому, что думал об Энске. Множество бессвязных мыслей роилось в голове Вадика Голощекого. Лицо не выражало ничего, кроме любезного внимания, но внутри бушевал пожар, это дед Серафим почувствовал сразу. Голощекий знал, например, о смерти Трубникова, хотя пожар в нем бушевал не из-за Трубы. Про себя, кстати, он так и называл Трубникова Трубой и думал о нем с раздражением, хотя это было не то, что думал узнать Семин. Просто о чем-то Голощекий не успел договориться с Трубой. Какие-то деловые идеи, слишком большие, чтобы их можно было уловить по обрывкам мыслей, явно остались нереализованными. Жизнь вообще, кажется, достала Голощекого, потому что никакого ясного строя в его мыслях не было, его мысли перебивались жгучей тревогой, жгучей непреходящей болью, хотя ничего такого не отражалось на его чисто выбритом лице, освещенном привычной, как чистка зубов, улыбкой. Он думал об Энске, потому и спросил деда. А положение дел в Энске Голощекий находил нормальным. В Энске он теперь имел превосходное прикрытие, какой-то большой человек стоял за ним. С энским рынком, прочел дед Серафим хаотические мысли Голощекого, предстоит еще много возни, но, в сущности, дело сделано.
– Кофе? – спросил Голощекий. – Чай?
Он позвонил и секретарша, сгорая от любопытства, принесла поднос с чайничками, с горячим кофейником, со сливками, с печеньями и специальными сухариками. К дивану, стоявшему в кабинете, секретарша имела самое прямое отношение, понял дед. Но сегодня в ночной клуб (культуры) она собиралась не с Голощеким.
– Так ты из Энска? – повторил Голощекий.
На этот раз Серафим кивнул.
– Тебя кто-то послал?
Дед снова кивнул.
– А почему
– Боится крови, наверное, – дед строго подвигал седыми бровями. Он никак не мог ухватить мысль, в которую можно было вцепиться. Рынки… Азия… Золотая тропа… Это все было не то, о чем говорил Семин… Кажется, Голощекий оскотинился больше, чем думал Семин. Не ты рынки его интересовали… Совсем не те… И темп, темп… Теперь, когда валюта пошла, Голощекий нуждался в скорых результатах…
Вот только…
На секунду лицо Голощекого изменилось.
На секунду в глазах Голощекого мелькнуло странное выражение – не отчаяния, нет, какое к черту отчаяние? – безысходности. Безысходности, вызванной вовсе не положением дел.
Медленно погружаясь в хаос чужих мыслей, дед Серафим машинально смотрел на шелковые портьеры, по детски дивясь их явственно ощущаемой свежести, на огромную хрустальную люстру, сказочно переливающуюся в веселых солнечных лучах. И вдруг в этой счастливой игре теней и света он различил нелепую, совершенно невозможную в царстве чистоты паутинку.
Она медленно раскачивалась высоко над головой Голощекого.
Серафим поежился. Увидев паутинку, он как бы сразу понял,
– Давно?
– Два месяца и четыре дня.
– Здесь похоронили? В Москве?
– А как по другому? Не в сраный же Энск везти.
– Она долго болела? – дед знал, что задает главные вопросы.
– Над ней дети смеялись, – Голощекий плотно сжал зубы. Его нисколько не удивили вопросы деда Серафима. Наверное, он давно ждал таких вопросов, может, сам себе задавал такие простые вопросы. Его лицо освещала автоматическая улыбка, не имеющая никакого отношения к тому, что он говорил. – Она была лучшим ребенком на свете. – Он не врал. – Я нанимал для нее специальных нянек, – он просто не мог врать. – Они ее не любили. Им нужны были деньги. Суки вислогубые, – без всякого выражения выругался он. Ненависть заполняла его всего. – Девочка была не такая, как все. Ну, ты, наверное, знаешь, как выглядит ребенок даун, – мрачно взглянул Голощекий на Серафима, хотя лицо его освещала все та же автоматическая улыбка. – Я возил девочку в Германию и в Швейцарию, я показывал ее израильским и бельгийским профессорам, но что даже самый лучший специалист может сделать с такой болезнью? Все они пидоры и придурки, так тебе скажу, дед, им только бы куш сорвать. – И безнадежно покачал головой: – Им не только на канцелярские расходы хватало.
– Сколько лет она прожила?
– Пять лет и шесть месяцев, – ответил Голощекий. Он не мог ошибиться даже на один день, так глубока была его боль. – Дети над ней смеялись. Няня выводила девочку во двор и дети ее дразнили. Она была не такой, как все. Это только сейчас она стала такой, как все.
– А жена?
Голощекий не ответил.
Но дед и не ждал ответа.
Тут Семину совсем ничего не светит, понял он. Бабу Голощекий увел у Семина по любви. Что бы там ни было, но бабу он увел по любви. На нем мертвецов – как кисточек на абажуре, он готов завалить страну дурью, плевать, кто там загибается в кислотных глюках, но бабу он увел по любви, это факт, тут ничего не поделаешь. Правда, счастье на этом кончилось – жизнь Голощекого достала. Он сломан. Совсем сломан. Хорошо Голощекому уже никогда не будет, хоть отдай ему всю Азию, все рынки Европы и Азии. Так что можно было не тратить деньги, можно было не ездить в Москву, понял дед. Я бы мог прямо сейчас заставить Голощекого раскаяться, выложить карты на стол, я даже думал свести его с Семиным – пусть поговорят, раскроют сердца, но Семин опоздал: жизнь сама достала Голощекого. После смерти единственной дочери ему уже хорошо не будет. Дела не имеют значения, в сущности, Голощекий мертв. Он давно уже живет не делами, а ненавистью и болью. Безысходность так велика, что не хватит его надолго. И не важно, подменят Голощекому парашют на старую простыню или он сам сломается, бегая на горных лыжах где-нибудь в Швейцарии или в Норвегии. Главное, что вмешиваться в его жизнь сейчас не надо, это может привести ко всяким неожиданностям. А зачем они? Пусть сорвется в пропасть сам. Его не хватит надолго, потому, что он жил в мире, который выдумал и заселил всякими тварями сам. Не в мире Божием. Вот и осталось его совсем не намного.
А еще, покачал головой дед, Голощекий, он же Парашютист, кажется, ничего не понял. До него совсем не дошло, зачем я к нему приходил и почему сейчас уйду. Через несколько минут он вызовет длинноногую секретаршу и тупо спросит: «Был здесь дед? Такой с румяными щечками?» И длинноногая дура (умная! умная!) ответит: «О чем это вы? Нет такого в списке». И Парашютист заорет в голос: «Дура!» А в машине, конечно, пристанет Семин. «Ну, почему? – пристанет он. – Ну, почему ты не совладал, Серафим? Что тебе помешало? Ты же знаешь, что эта падла, он весь в крови, он в пене и в блевоте нариков с головы до ног! Он сидит в облаке трупного запаха, ты разве не учуял запаха, Серафим? Ему давно пора лечь под могильную плиту и чтобы имени на плите не было!»
А он отвернется, промолчит.
Голощекий уже больше
Не зря в кабинете невероятной чистоты, в кабинете почти стерильном, покачивается под потолком нежная, почти незаметная паутинка.
Часть VI
Команда
Костю Воронова я нашел в «Брассьюри».
Случайность, конечно. Ни меня, ни кого другого он не ждал, зато обрадовал тем, что меня ждут. Он произнес это так, что я обернулся, собираясь немедленно увидеть тех, кого я заинтересовал, но людей в зале было немного, никого я не знал, только у окна синел костюм майора Федина. Его глаза (как колотый голубой лед в стакане) смотрели равнодушно.
– Этот?
– Да ну, – ответил Костя презрительно. Он давно ничем не напоминал бывшего таксиста. Правда, морда у него расплылась и взгляд изменился. Может, добрее стал. – Этот