разговаривали с тех пор, как он позвонил ей после ланча в поместье графа. – Донна, ты…
– Нет, ты не можешь винить копов. Я имею в виду, что та немая старуха была как безумная тогда во дворце.
– Держать её под замком, однако… именно этим они грозят. – Он подождал секунду, чтобы она осознала последствия своего поступка, затем спросил: – Пойдёшь со мной навестить её?
– Ненавижу больницы. Там пахнет мочой и дезинфекцией.
Паоло рассказал, насколько красива больница, больше похожа на музей, с фресками на стенах, посмотреть на которые приезжают издалека множество людей.
– Множество людей приезжают издалека, чтобы увидеть нетленный язык святого Антония Падуанского, – ответила Донна, – а вблизи это просто что-то сморщенное и чёрное в толстом золотом обрамлении. Противно смотреть.
Последние три дня она провела в постели, глядя в телевизор и то засыпая, то просыпаясь. Не болея, но в каком-то муторном состоянии, неожиданно овладевшем ею, похожем на летаргию, тело ломило, как при гриппе. Джеймс на её звонки не отвечал, а вчера у неё состоялся непонятный разговор с его помощником, что-то насчёт пунктов мелким шрифтом в её контракте. Ни в коем случае Донна не позволит Джеймсу расторгнуть его. Она позвонила продюсеру в Рим, но тот уехал на неведомый кинофестиваль в какой-то неудобопроизносимой стране Восточной Европы. Она позвонила отцу, спросить, разбирается ли он во всяких юридических тонкостях, но отец был на рыбалке, а мама на неизменном собрании РТА,[121] наверняка похваляясь своей Дочерью, Сделавшей Карьеру на Телевидении. Вернётся в девять вечера. Донне думать не хотелось обо всём этом.
Паоло говорил так мягко, так убедительно. Рассказал, что он тоже ненавидит больницы с того времени, как его бабушка долго умирала там, признался, что ему нужна её моральная поддержка, нужно, чтобы рядом был кто-то сильный, что хочет видеть её, говорить с ней, что ему её не хватает. В конце концов она согласилась:
– Ладно, ладно, так и быть, пойду с тобой туда… но если это будет чересчур… ничего не обещаю, вот всё, что могу тебе сказать.
Донна могла не тревожиться. Больница была закрыта для посещений, пускали только духовенство и лиц, имевших разрешение. Они с Паоло оказались в огромной толпе, размахивавшей открытками с расплывчатым и раскрашенным вручную изображением живой Муты. Профессор Серафини стоял, загораживая собой двери больницы, и кричал на толпу, пытаясь убедить людей, что эта Мута (как они теперь называли живую немую) никакая не святая, а просто бедная больная женщина. Он также упомянул Галилея и его «Sidercus Nuncius»,[122] о котором никто не слыхал, кроме Паоло и нескольких наиболее образованных врачей, собравшихся на больничных ступеньках и изумлявшихся тому, с какой свирепостью рыжий коротышка защищал науку от суеверия.
– Вы можете оспаривать существование гор на Луне, – кричал Серафини, – как иезуиты спорили с Галилеем, но не сможете доказать, что я не прав, так же как они не могли поспорить с Галилеевым телескопом, его звёздным вестником!
– Теперь он Галилей! – пошутил торговец открытками, с большой для себя выгодой продававший открытки с немой. – Быстро! Посадите профессора под домашний арест!
–
– А почему Вифлеем? – крикнула женщина в толпе.
– О чем это он? – спросила Донна у Паоло.
– Им не понять. Галилей опубликовал памфлет, называвшийся «Sidercus Nuncius», то есть «Звёздный вестник», где утверждал, что Земля вращается вокруг звёзд, а не наоборот.
– А это «япур сии мвови», которое он повторяет, что значит?
– Это, по слухам, фраза, которую Галилей сказал, когда покидал суд инквизиции после того, как отрёкся от всех своих теорий. «Eppur si muove» – «И всё же она – Земля – вертится». Хотя не знаю, какое отношение эти слова имеют к данному случаю.
Единственное, что Донна помнила о Галилее, – это слова школьного учителя о «синдроме Галилея» по отношению к тем ученикам, которые пропустили урок, когда он сказал, что мир не вращается вокруг них. Она думала об этом, пока Паоло проталкивался сквозь толпу к больнице, узнать, почему её закрыли. Вернувшись, он объяснил, что прошлой ночью один предприимчивый фотограф ухитрился проскользнуть мимо охраны внутрь. Оказавшись один в палате немой, он раскинул её волосы по подушке, отвернул простыню, снял сломанную руку с перевязи и скрестил ей руки на груди, вложив в ладонь лилию. Две отснятые плёнки он отнёс подпольному печатнику, который замазал шрам, оставшийся на лице Муты от удара прикладом, придав ей ранее не существовавшее сходство с рафаэлевской немой. Над головой поместил надпись: «Nostra Donna da San Rocco».[124] Позолоченные буквы подняли цену каждой открытки до пяти тысяч лир. Другие варианты открытки продавались по бросовым ценам, потому что руки немой, на которых вообще не осталось мышц, не держались в таком, напоминающем икону, положении и постоянно соскальзывали при съёмке, так что на последних кадрах они лежали вдоль тела, ладонями вверх, на волнах смятой простыни, как руки утонувшей Офелии с картины Милле, в смертельном скольжении в безумие.
– Пять тысяч! – воскликнула Донна. – Господи! Да это почти пять долларов! За открытку!
Паоло купил две иконописные открытки; торговец предлагал ещё воздушный шарик с рафаэлевской Мутой, какие многие паломники-иностранцы покупали в ошибочной вере, что это изображение живой немой до нанесённых ей побоев.
Следующий привилегированный посетитель без труда вошёл в больницу – осторожно, через чёрный ход, который паломники ещё не обнаружили. Сиделка, кивнув на подарок, который он принёс, сказала:
– Какое внимание! Но знаете, что она не услышит, как птичка поёт?
Мута открыла глаза и увидела его, сидящего рядом. В тот же миг канарейка запела, и Мута не смогла сдержать улыбку.
– А, ты довольна, да? – спросил посетитель. – Интересно знать, слышишь ты её или только чувствуешь, что она поёт…
Его разозлило то, как Мута закрыла лицо, когда он извлёк канарейку из плетёной клетки и, зажав в кулаке, погладил большим пальцем торчащий клюв. Он чувствовал, как птичка беспомощно барахтается в тюрьме его Руки.
– Такое хрупкое создание, – сказал он и принялся Рассуждать о хрупкости жизни, о том, как легко неверные слова могут переломать кости или погубить жизнь. Добрые могут попасть в объятия дьявола, который всегда ищет изменников. Откроешь рот, и вербовщики дьявола проникнут в тебя и навсегда закроют дорогу к Праведности.
Она смотрела, как шевелятся его губы, показывая белые зубы, как открывается и закрывается рот, шипя и шепча.
Он кивал на фреску у неё за спиной, где животных омывали перед закланием, и говорил о жертвах, которые будут принесены.
Крохотная птичка всё слабее трепыхалась в его кулаке.
Он не собирался заходить так далеко. Близость смерти ужасала его не меньше, чем близость жизни. Поняв, что случилось, он выскользнул из палаты так же тихо, как вошёл. В коридоре увидел сестру, с которой говорил раньше.
– Там произошла неприятность, – сказал он. – Я виноват, что позволил больной…
Они вместе вернулись в палату, и сестра охнула, увидев недвижную канарейку, лежавшую рядом со столь же недвижной рукой Муты. На клювике кровь, шея вывернута.
– Гадкая, гадкая женщина! – закричала она на Муту. – Убить такое беззащитное создание! Придётся звать доктора.
Посетитель вышел так же незаметно, как вошёл. Сиделка подняла мёртвую птицу и отнесла на дорожку за больницей. Бедняжка! Слишком сердобольная, чтобы выбрасывать её в мусорный бак, сиделка собиралась похоронить её под бурьяном, разросшимся у запасного выхода. Но тут заметила какое-то движение, тень, поднимавшуюся над ней на стене. Огромная и странно знакомая – силуэт существа из