Впрочем, позвольте предложить вашему вниманию несколько отрывков из писем Огюстена; представив себе ответы, вы без труда поймете общий дух переписки и увидите яснее и мою жизнь в ту пору, и жизнь Огюстена.
Вот уже полтора года, как я здесь! Да, дорогой Доминик, полтора года прошло с тех пор, как мы расстались на маленькой площади, обменявшись словами прощания. Желаю вам, мой дорогой друг, быть довольным собою в большей мере, чем могу быть доволен собою я. Жизнь трудна для всех, за исключением тех, кто скользит по ее поверхности, не углубляясь в суть. Для таких людей Париж – то место на земном шаре, где всего легче обрести видимость существования. Достаточно плыть по течению, подобно пловцу в быстром и многоводном потоке. Здесь держатся на воде и не тонут. Когда-нибудь вы сами это увидите и часто будете свидетелем успеха, который зиждется лишь на легковесности характера, либо крушения, которое можно было бы предотвратить, будь убеждения поосновательнее. Полезно свыкнуться смолоду с подлинной механикой причин и следствий. Не знаю, каковы ваши собственные взгляды на все это, если они у вас уже сложились. Во всяком случае, маловероятно, чтобы они соответствовали реальности, а самое грустное, что правота на вашей стороне. Следовало бы, чтобы свет был именно таков, каким вы его себе представляете. Но если бы вы знали, насколько он другой! В ожидании того времени, когда вы сможете судить о нем по собственному опыту, усвойте следующую мысль: одно дело истина, другое – люди. Пусть вам никогда не изменят ваши врожденные представления о первой; что до вторых, то будьте готовы ко всему, когда вам придется познакомиться с ними поближе.
Пишите мне чаще. Не отговаривайтесь тем, что я и так знаю вашу жизнь и вам нечего сообщить. В вашем возрасте и при вашем складе ума каждый день приносит новое. Помните ту пору, когда вы измеряли первые весенние листья и сообщали мне, насколько они выросли под действием росистой ночи или очень солнечного дня? То же самое происходит с врожденными свойствами подростка ваших лет. Не удивляйтесь этому быстрому расцвету, который, насколько я вас знаю, наверное, застанет вас врасплох, а может быть, и испугает. Дайте волю силам, которые в вашем случае ничем не опасны, но только рассказывайте мне о себе, чтобы я мог вас представлять; дайте мне возможность видеть вас таким, каким вы стали, и я, в свою очередь, сообщу вам, насколько вы выросли. Главное, относитесь просто к своим впечатлениям. На что вам их изучать? Разве не довольно того, что они вас волнуют? Впечатлительность – чудесный дар; в той сфере созидания, которая, видимо, уготована вам, впечатлительность может стать редкостной силой, но при одном условии: если вы не обратите ее против самого себя. Если из творческих способностей с их крайней самопроизвольностью и хрупкостью вы делаете предмет наблюдения, если изощряетесь, если вглядываетесь, если самой впечатлительности вам мало и вы хотите к тому же изучить ее механизм, если вас увлекает не столько само волнение, сколько зрелище души, охваченной волнением, если вы ставите вокруг себя взаимно отражающие зеркала, чтобы умножить свой образ до бесконечности, если к божественным дарам примешиваете человеческий анализ, если из чувствительного становитесь чувственным, – таким превращениям не будет конца, и, предупреждаю вас, это очень опасно. У древних была прелестная притча, которую можно толковать на множество ладов и которую советую вам принять к сведению. Нарцисс влюбился в свое отражение; он не сводил с него глаз, не мог прикоснуться к нему и погиб из-за той самой иллюзии, что его пленила. Поразмыслите об этом и, если вам случится увидеть себя со стороны в то время, как вы действуете, страдаете, любите, живете – как бы ни было привлекательно видение, – отвернитесь.
Вы пишете, что скучаете. Это значит, что вы страдаете: скука – удел лишь тех людей, чей ум пуст, а сердце ничто не может тронуть: но отчего вы страдаете? Можно ли выразить это словами? Будь я рядом с вами, я понял бы сам. Когда вы дадите мне право задать вопрос определеннее, я скажу вам, каковы мои предположения. Если я не ошибаюсь и если вы и в самом деле не знаете, что же именно стало причинять вам страдание, тем лучше; это знак, что ваше сердце сохранило всю наивность, которую ум уже утратил.
Не просите, чтобы я писал о себе, мое «я» покуда еще ничего собою не представляет. Кто знает его, кроме вас? По правде сказать, оно никому не интересно. Оно трудится, прилагает все усилия, отнюдь себя не щадит, никак не развлекается, порой надеется и все-таки не утратило способности желать. Довольно ли этого? Там видно будет…
Я живу в квартале, который, возможно, не станет вашим, так как у вас будет право выбора. Все, кто, как я, начинают с нуля в надежде чего-то достичь, обосновываются здесь, в царстве книг, в тихом уголке Парижа, освященном четырьмя или пятью веками мужества, труда, отчаяния, жертв, неудач, самоубийств и славы. Это очень грустный квартал и очень красивый. Будь даже у меня свобода выбора, я не предпочел бы другого. Так что не жалейте меня за то, что я здесь живу, здесь я на месте.
Вы пробуете перо – это в порядке вещей. То, что вы скрываете от всех окружающих, – признак понятной мне робости, и я тем более признателен вам за доверие. Когда ваша потребность в откровенности это позволит, пришлите отрывки, какие сможете показать, не слишком неволя свою юную авторскую стыдливость…
Еще одно мне хотелось бы знать: что поделывает ваш друг, о котором вы теперь почти не пишете? Портрет, вами набросанный, был привлекателен. Если я верно понял, это, видимо, тип очаровательного шалопая. Жизнь обернется к нему легкой и блестящей стороной. Посоветуйте ему в таком случае отрешиться от честолюбия, ибо его честолюбие будет худшего разбора. И внушите ему, что для него есть лишь одно занятие – быть счастливым. Было бы непростительно забивать химерами столь трезвую голову и примешивать то, что вы зовете идеалом, к устремлениям чистого тщеславия.
Не то чтобы ваш Оливье не нравился мне, он меня беспокоит. Нет нужды объяснять, что этот молодой человек, столь рано сложившийся, решительный, отнюдь не мечтатель, денди, может ошибиться, выбирая дорогу, и пройти мимо счастья, сам того не заметив. И у него тоже будут свои фантасмагории, и он тоже изобретет себе цели, которых невозможно достичь. Какое безумие! Он не бессердечен, хочу думать, что так, но как распорядится он своим сердцем?.. Вы ведь писали, у него есть две кузины, у этого Керубино, мечтающего выйти в Дон Жуаны?..[9] Но, приводя эти имена, я позабыл, что, может статься, они вам еще неизвестны. Рекомендовал ли вам уже преподаватель словесности Бомарше и «Каменного гостя»? Что касается Байрона, полагаю, что нет, и вы без ущерба можете повременить…
Несколько месяцев протекли вполне безмятежно; приближалась зима, когда мне показалось, что я заметил на лице Мадлен словно облачко заботы, которого никогда не видел прежде. В ее неизменно ровной приветливости была обычная теплота, но больше сдержанности. Между нами тенью проскользнуло то ли опасение, то ли, может быть, сожаление – нечто, ощутимое лишь по своему действию, но это была как бы первая примета разобщения. Ничего явного, но, взятые вместе, все эти несовпадения в настроении, суждениях, вкусах отдаляли Мадлен от меня, преображая ее так же, как преображает отсутствие, и в ней уже было своеобразное очарование, свойственное всему, что уходит, с чем мы должны расстаться по велению времени или рассудка, казалось, все эти частые недомолвки, внезапные уходы, долгие паузы, которые медленно и исподволь разъединяли нас, были нужны ей, чтобы с предельной осторожностью ослабить узы, ставшие слишком тесными из-за близости наших привычных отношений. Я думал о возрасте Мадлен, сравнивал ее со многими замужними женщинами, которые были едва старше. Временами мне вспоминалась забытая визитная карточка, незнакомое имя, которое я слышал один только раз, и это воспоминание пронзало сердце болью, словно предполагаемая, но реальная угроза; мучительное ощущение проходило само собой при малейшем возвращении прежнего чувства надежности, а мгновение спустя снова