То вдруг боялась встретить немецкую засаду — тогда шла, прячась за соснами, стараясь не шуметь.
Это походило на игру,— но что было делать девчонке, оставшейся в лесу одной, окруженной страхами войны и одиночеством, с которыми не в силах было справиться ее почти детское сознание?
А когда проходило напряжение страха, чувствовала усталость и голод — тогда брела, еле передвигая ноги, опустив руки, не боясь уже ничего.
Встретив упавшее дерево, садилась, безучастно глядя в одну точку.
Спать захотелось, спать... Глаза сами находили уютное местечко в снегу — улечься бы и закрыть глаза. Даже видела себя свернувшейся на снегу калачиком, спящей... И уже делала было движение, чтобы улечься — хоть на полчасика! — как опоминалась: нельзя! Нельзя: замерзнешь.
И вставала с дерева. И брела дальше.
И вот пришла минута, когда сил больше не было. Даже на то, чтобы сделать шаг. И тут увидела упавшую сосну. Старое дерево рухнуло недавно, после снегопада, под его корнями чернела яма. Черная земля, значит тепло, вяло подумалось ей. Остановилась перед черной ямой. Подогнула ноги, села, съехала вниз, под корни. На лицо осыпалась с корней земля.
К яме шел человек. Шел медленно, он был ранен. Хромал, правая рука висела плетью. Он шел по следам Юли. Гриневич.
Вот он подошел к яме, наклонился, долго смотрел на Юлю, заметил наконец ее дыхание. Но не стал будить, походил около, собрал сучья, кое-как наломал, действуя одной рукой, развел костер. И лишь когда он разгорелся, стал будить девушку. Присел на корточки, негромко позвал:
— Юля!
Неслышно — только губы шевельнулись — ответила:
— Да.
— Вставай, Юля, я костер разжег.
— Я посплю еще.
— Вставай, Юля! — звал Гриневич настойчиво.— Вставай. Иди к костру.
— Еще минутку...— шептала Юля,— сейчас...
— Вставай, вставай! — повышая голос, звал Гриневич.
— Сейчас... сейчас...
— Вставай! — приказал он.— Вставай!
— Подчиняясь голосу — сомнамбула,—начала выбираться из ямы.
Как хорошо у костра! Юля протянула руки к огню, руки отогрелись, тепло поднялось выше и выше, вот запылало лицо, пододвинула ближе к огню натруженные ноги...
Гриневич сидел рядом, подбрасывал сучья в костер— огонь все больше, все жарче.
— Спать тебе нельзя, Юля,— говорил он.— Не дай бог уснуть, когда устал, на морозе. Не проснешься. Тут идти и идти надо...
— Я пойду,— обещала Юля.— Пойду, пойду. Вот только отогреюсь немножко. Еще капельку отогреюсь и пойду. Правда, спать ужасно хочется.
— Нельзя спать.— Голос Гриневича странно настойчивый.— Нельзя тебе спать. Ты разве не знаешь: если во сне тепло приходит, значит, замерзаешь. А тебе обязательно жить надо.
— Почему мне? — просто так спрашивала Юля.
— Потому что,— Гриневич обернулся к ней и посмотрел в глаза,— потому что я тебя люблю.
— Ой, Женя! — Юля ткнулась лицом в его шинель, счастливая, как только может быть счастлив человек.— Ой, Женя!...
Что-то заставило ее вздрогнуть, Юля стала поднимать голову.
— Женя, а ведь вы ране...
Юля, не открывая глаз, выбралась, отталкиваясь руками, из берлоги. Села на краю, готовая свалиться. Сон еще не оставил ее, она еще ощущала ладонями сукно шинели Гриневича.
Открыла глаза. Мертвая белизна снега вокруг, холодная тишина —и никого рядом! Ни-ко-го!
Юля оглянулась, не веря. Ни костра. Ни Жени, Снился! Он только снился!
Боже, как хочется снова съехать в черную берлогу и уснуть! И не тревожиться ни о чем! Уснуть! Спать! Она проснется!.. Сон кажется таким дорогим, что за него и смертью заплатить — не много. Может быть, как раз...
И Юля поддавалась. Сон наваливался медведем— огромным, тяжелым, душным... Юля сползала в берлогу, сворачивалась калачиком...
И тут же над ямой склонялся Гриневич;
— Ну что же ты, Юля! Тебе нельзя спать! Нельзя, понимаешь?
Снова вылезала из берлоги, сидела, с трудом осмысливая случившееся. Зачем это? Почему? К чему?.. И понимала: надо встать и идти. И начинала тогда плакать, всхлипывать. Как девочка — обиженно, долго, упрямо.
И все-таки поднималась. Шла.
Оглядывалась — казалось, что, каким-то чудом спасшись от немцев, Гриневич идет по ее следам. Останавливалась, вслушиваясь в тишину, надеясь услышать шаги. Даже один раз крикнула негромко, позвала:
— Эй! Эй!
Того, что призывало лечь и уснуть, было больше, чем того, что двигало ее вперед.
Бесконечность леса, бесчисленность деревьев, стоящих у нее на пути, неизменно резкая белизна снега—снег еще и вязал ее шаг, усталость нескольких дней и бессонные ночи, голод — о, как всего этого было много, как достаточно, чтобы согнуться, подчиниться, лечь и уснуть.
Но в уставшем теле, отравленном, пропитанном усталостью до последней клетки, пульсировал какой-то упрямый комочек, который снабжал ее искрами энергии.
Скоро Юля перестала видеть лес — не было больше деревьев, кустов, сугробов, темно-зеленых елей и светлых стволов осин, не было белых и черных ям, не было воздуха, неба — все стало однообразной серой массой, в которой она упрямо продвигалась вперед, в которой вязла, которую преодолевала.
Да и сама она к этому времени превратилась в механизм, способный, пожалуй, только на это, почти инстинктивное продвижение вперед. Все ощущения ее были погашены, кроме одного — регистрирующего шаги. Еще один, еще, еще...
Притупились чувства голода и холода, ушел страх встречи со зверем, ужас одиночества в огромном лесу оставил ее; в померкшем сознании теплился только огонек движения.
И стоило ей привалиться спиной к дереву и закрыть глаза, стоило только опустить веки, как сознание мгновенно погружалось в темноту. Но в то же мгновение вспыхивала перед глазами картинка, которую память вытаскивала из своей картотеки так же наугад, как ученый попугай —бумажку с предсказанием судьбы.
И столь неожиданна была в темноте эта вспышка памяти, что Юля пугалась — вздрагивала.
...Цирк! Смешной Карандаш бежит по арене, догоняя собачку, падает, спотыкается о собственную ногу,— а собачка хватает его котелок и убегает. Цирк смеялся. Сосед сзади хохотал так громко, что Юля даже оглянулась — разинутый грохочущий рот...
И вдруг издалека раздался знакомый крик:—Пошли!— Мужчина закрыл рот, привел лицо в порядок, даже проверил его рукой, потрогал подбородок и встал. И вся публика встала, направилась к выходу. И Карандаш, заметив, что все встали, вскочил. Одернул пиджак и пошел вслед за всеми... Оглянулся, увидел Юлю, поманил пальцем...
Юля открывала глаза — все тот же черно-белый, теперь, к вечеру, все более сереющий лес.
А в следующий раз, когда она закрыла глаза, увидела пламя: высокое —до звезд. Целая стена пламени. Это горит деревня. Вечер — и красно и желто освещен снег, по которому идет группа партизан. Они уходят, оглядываясь, от зажженной ими деревни, к лесу, к темной его полосе; тени их, отброшенные пламенем, ползут далеко впереди.
Желто и красно освещены сосны, за которыми стоят партизаны. Они глядят на пожар; их лица раскрашены пламенем; пламя словно бы сменяет гримасу за гримасой на их лицах...
А еще у одного дерева увидела она...