— Да ты что? — Доктор рывком освободил руку. — Ты что? Ты — саботировать?
— Барин... — Перхуша протиснулся между доктором и самокатом. — Не бейте их.
— Да я тебя... под суд отдам, подлец!
— Барин, не трожьте, они не битыя у меня...
— А ну — отойди!
— Не отойду, барин.
— Отойди прочь, мудак!
— Не отойду.
Доктор отшвырнул кнутик, размахнулся и хрястнул Перхушу кулаком в лицо. Перхуша бессильно повалился на снег.
— Меня бейте, а их — не дам! — почти выкрикнул он таким сдавленным и отчаянным голосом, что доктор замер с поднятым для нового удара кулаком.
«Что это я?» — удивился своей ярости доктор и отступил назад.
Перхуша заворочался в снегу, сел, привалившись к самокату, поднял шапку. И стал молча нахлобучивать ее. Птичье лицо его, как показалось доктору, все так же улыбалось. Надев шапку, Перхуша так и остался сидеть.
Удивительно, что лошадки по-прежнему молчали.
Доктор тяжело вздохнул, отошел, достал папиросы и закурил.
Совсем вдалеке завыл волк.
«Глупо как... — подумал доктор. — Вышел из себя. Почему? Все же вроде обошлось, и метель улеглась. Но он не хочет ехать... Бред какой-то!»
Он вспомнил, что последний раз бил человека по лицу у себя в Репишной, когда вязали трех парней, наевшихся мухоморов. Одного ему пришлось дважды ударить.
«И вот опять угораздило...» — с досадой подумал доктор и бросил недокуренную папиросу.
Подошел к Перхуше, присел. Положил ему руку на плечо:
— Козьма, ты... не серчай.
— А чего... — усмехнулся Перхуша.
Доктор заметил, что из разбитой губы у того идет кровь. Он вытащил свой носовой платок, приложил к Перхушиному рту.
— Да ладно, барин... — Перхуша отвел его руку, сплюнул.
Доктор подхватил его под руку, стал приподнимать:
— А ну, давай.
Перхуша приподнялся, встал, опираясь спиной на самокат. Приложил к губе рукавицу.
— Не серчай, — хлопнул его по плечу доктор. — Устал я просто.
Перхуша усмехнулся.
— Ехать надо, — качнул его легкое тело доктор.
— Ясное дело.
— Ну, что мы тут стоять будем? Поехали.
— Не пойдут они, барин. Оторопь сойти должна.
Доктор хотел было сказать что-то резкое, весомое, но передумал, в сердцах махнул рукой и отошел. Перхуша постоял, сплевывая и трогая губу рукавицей, потом накрыл лошадей, пристегнул рогожу.
— Им часок постоять, очухаться. А там и покатим.
— Делай, как знаешь.
Доктор сел на свое место, запахнулся полостью и съежился, выставив из-под малахая один нос с поблескивающим пенсне. Ему вдруг стало как-то зябко и неуютно, и не только от мороза. Оптимизм и бодрость, с которыми он выехал от витаминдеров, улетучились. Доктору стало холодно и противно.
«Блядство какое-то... — думал он, засовывая руки в перчатках в глубокие карманы пихора и нащупывая в правом кармане холодный револьвер. — Наша жизнь — сплошное блядство...»
— Schweinerei!5 — произнес он немецкое слово.
Перхуша подошел, влез на свое место, сел рядом с доктором. В нем не чувствовалось ни горечи, ни обиды. Только верхняя губа припухла и птичий рот его стал еще смешнее.
Так они просидели минут десять. Луна попрежнему светила на очистившемся небе, ветер как-то стих. Вокруг стояла морозная тишина. Только лошадки осторожно перебирали копытцами в капоре.
— Может, спирту выпить? — спросил вдруг доктор вслух самого себя.
Перхуша только вздохнул в ответ.
— По глоточку? — повернулся доктор к нему.
Перхуша шмыгнул носом:
— Мы не против, барин. Зябко, а как же...
— Зябко, — кивнул доктор, наклонился, открыл свой саквояж, покопался в нем, кряхтя, и вытащил пузатую бутылочку со спиртом.
Вытянул из нее резиновую пробку, вдохнул, поднял руку, глянув сквозь толстое стекло на луну:
— За наше здоровье.
Сделал большой глоток, приложил левую руку к губам и медленно выдохнул в холодную перчатку, пропахшую дымом костра. Спирт огненно прокатился по пищеводу, заставив доктора вспомнить медный котел с кипящим маслом.
— Va, pensiero... — пробормотал он, втянул носом морозный воздух и устало рассмеялся.
Перхуша поглядывал на него.
— На, выпей. — Доктор передал ему бутылочку.
Тот принял ее обеими руками, склонился и медленно отпил, запрокидываясь. Замер, задерживая дыхание. Потом крякнул по-мужицки, покачал головой, протянул емкость доктору.
— Хорошо? — спросил доктор.
— Хорошо, — шумно задышал носом Перхуша.
Доктор заткнул склянку, убрал в саквояж. Сжал кисть Перхуши:
— Не серчай.
— Да ничо...
— Устал я как-то... Надоело.
Перхуша кивнул. Доктор с тоской глянул по сторонам:
— Ты уж, брат, поторопи уж как-нибудь лошадок-то своих.
— Они и сами пойдут скоро. Это, барин, у них в крови, у маленьких. Они и собак боятся, и волков. И хорьков.
— Так ведь волков-то и след простыл! — с обидой воскликнул доктор.
— Оно так, а страх остался.
— Тут ведь и ехать-то осталось немного.
— Доедем.
— Меня же больные ждут, — произнес доктор уже без всякого укора и полез за папиросами.
Перхуша поднял воротник тулупа, съежился и затих.
Доктор же, наоборот, почувствовал после выпитого спирта прилив энергии и тепла. В животе у него словно распустился тропический цветок.
— Две последние остались! — с усмешкой показал он Перхуше портсигар.
Перхуша не шевелился.
Доктор закурил. Раздражительность и нетерпение оставили его. Он сидел, покуривая, щурясь на снежную равнину. Глаза заслезились, но ему не хотелось шевелиться и протирать их. Он смаргивал, но слезы стояли в глазах, колебля все вокруг, приятно остывая в уголках глаз.
«Почему мы все время куда-то торопимся? — думал он, с наслаждением втягивая и выпуская дым. — Я тороплюсь в это Долгое. Что будет, если я приеду завтра? Или послезавтра? Ровным счетом ничего. Зараженные и укушенные все равно уже никогда не станут людьми. Они обречены на отстрел. А которые сидят, забаррикадировавшись в своих избах, так или иначе дождутся меня. И будут вакцинированы. И им уже не страшна боливийская черная. Конечно, Зильберштейн недоволен, он ждет меня, ругает последними словами. Но я не волен преодолеть это холодное снежное пространство одним махом. Я не могу перелететь