«Дурносмех»...
Не жалко мне ее, нисколько не жалко!.. А что было бы с фабрикой, если бы Цымбалюков было много?!
Грузчика Цымбалюка судили люди не с дипломами юристов, а свои, фабричные, с которыми он многие годы встречался почти каждый день, обедал в одной столовой, приходил в этот клуб на собрания и концерты.
Теперь он стал для них чужим.
— Прошу, дайте мне еще время! Я докажу, что смогу стать человеком...
— Скоро на пенсию выйдешь, а все человеком не стал?
— Не знаю, как получилось,— жалко оправдывался он, подтягивая сползавшие брюки. — Захотел газировки попить, вижу — початки... Ничего не соображал, пьяный был..,
— Интересно, пить ему захотелось на втором этаже, там есть автомат с газировкой, зачем же его понесло на пятый этаж, к ткачам? — возмущались люди.
Я спросила, привстав:
— Если вы действительно были так пьяны, почему же в мешок не натолкали камней? А то ведь пряжу!
Цымбалюк сверкнул в меня глазами, как выстрелил.
Я посмотрела на сутулившегося паренька в матросской тельняшке и спросила, удивляясь своему зазвеневшему голосу:
— А ты как мог?! Неужели не понимал, к чему это может привести! Жить еще по-настоящему не начал, а уже вором сделался!
Он, казалось, не слышал и не понимал меня, твердил одно и то же, как испорченная пластинка:
— Я не хотел... Не думал... Не хотел... Не думал...
Собрание решило строго и дружно: передать материал об этой краже в ОБХСС...
Но почему я чувствую себя виноватой перед «Морячком»? На фабрике столько хороших, честных людей. Цымбалюк — это исключение. Почему же именно это исключение оказалось на пути человека, только что вступившего в самостоятельную жизнь?
Я уходила из клуба, опустив голову, словно боялась встретиться взглядом с мальчишкой, который мечтал о море и носил постоянно матросскую тельняшку...
У нас с папой сложились странные отношения: мы избегали друг друга, а если доводилось встретиться, то коротко здоровались и разбегались в разные стороны, не поднимая глаз. И только перед моим уходом в декретный отпуск он передал через Грушу, чтобы я зашла к нему после смены: разговор есть.
Я боялась этого разговора. Знаю, отец будет говорить со мной словами тети Иры: он нашпигован ими, как ветчинная колбаса шпиком.
Свое тетя Ира мне уже сказала:
— Вот так скромница! Тайком к нему бегала?
— Все это зависело от обстоятельств,— невозмутимо ответила я. — Пожалуй, это было точно так, как у вас с папой в свое время...
Она открыла рот, но сказать мне еще что-то не решилась.
На папу я обижаться не имею права. Виновата. То, что я сделала...
С Ольгунеи состоялся примерно такой разговор.
— Не понимаю, как я могла решиться на такое, стыдно перед нашими фабричными, они, конечно, осуждают меня: «нагуляла», «распутная»...
— Распутная не нагуляет! А вроде тебя матерями становятся!
А какие слова я услышу от папы? Надо быть готовой и к такому: «Ты меня, дочь, опозорила перед людьми! Я приводил тебя на фабрику, когда ты еще в школе не училась... Хорошо, что мать не дожила до такого позора!»
Ничего, перенесу и это...
После смены я поднялась к отцу. Он стоял возле своей шлихтовальной машины, как мукомол возле мельницы, в специально сшитой тетей Ирой легкой шапочке, прятавшей волосы, в глухом фартуке сероватого цвета.
Машина занимает все помещение от давно не мытого широкого окна до распахнутого входа. Не знаю, почему она представляется мне мельницей, когда нет ни малейшего намека на нее? Разве что основная пряжа, высушенная в этой машине после пропитки шлихтой, широкой полосой, ниточка к ниточке, как бы ссыпается вниз, а там наматывается на ткацкий навой.
На другом конце машины корыто со шлихтой — специальным составом из глицерина, хлорамина, сопаля. Пряжа, пройдя через эту пропитку, становится крепче, эластичней, уменьшается обрывность на станках.
— Папа!
Он уже заметил меня и стал вытирать о фартук руки, водил ими от груди до колен, словно разглаживал себя.
— Домой поедем вместе,— сказал он, дотянувшись к моему уху: из-за машинного грохота ничего нельзя было услышать. — Саня, слышишь?
— Да, папа.
Он снова потянулся ко мне:
— Ты меня дождись обязательно! А поговорим...
На фабричном дворе отец отвел меня в сторонку и заговорил, как бы проглатывая слова:
— Прости ты меня за вег, Саня, прости, дитя родное... Слышу от людей, сам пижу, а... затемнение нашло. Перееду к тебе пока. Одной, знать, страшно, а? А со мной все повеселее будет. Уж ты прости дурака старого!
Сама я никогда бы не позвала его, не думала, что пойдет, что тетя Ира отпустит.
Они явились ко мне в воскресенье утром.
Отец принес раскладушку, обмотанную бельевой веревкой, тетя Ира — узел.
— Принимай, дочка, жильца! — Папа освободил раскладушку от пут и, оглядевшись, выбрал ей место: поставил впритык к моему изголовью. — Понадоблюсь, руку протянешь, а я тут, рядышком.
У меня защемило сердце.
Тетя Ира деловито развернула сверток, там оказалось папино белье, рабочий пиджак, выстиранный и выутюженный, и коричневая шерстяная рубашка. Эту ру-Пашку я подарила ему в день рождения.
— А что постелить, найдешь,— сказала тетя Ира. Я никак не могла понять: сердится она или не сердится, у нее всегда были надутые губы, — У тебя две подушки, поделишься с отцом. И одеялко лишнее.
Она знает, что у меня есть.
Отец украдкой подмигнул мне, и я поняла, что победа над женой ему нелегко досталась.
Я пригласила их к столу: давно мы не завтракали вместе. Тетя Ира увидела на подоконнике сушеную воблу (мне ее весовщица наша дала), повертела в руках, понюхала.
— Отдай мне ее, Санюшка-голубушка, я с пивком... А ты соленым не очень-то увлекайся, обопьешься, это вредно, нагрузка на сердце. — Она сунула воблу в сетку, положила туда веревку от раскладушки и сказала повеселевшим голосом: — Дочку бы тебе, помощницу. С мальчишками одна канитель, одежды не напасешься, все на них горит. А для девчонки я уже имя подобрала. Анжеликой назовем.
Отец выскочил из-за стола, с чувством выплюнул в пепельницу недожеванную колбасу.
— Ну да, Анжелика! А короля мы где возьмем? Мало русских имен, что ли, чтоб еще у иностранцев одалживать! Возьми Сывороткиных, мальчонку Ричардом назвали. А дети у него, значит, Ричардовичами будут? Язык поломаешь, пока выговоришь. Кто за такое спасибо скажет? Мальчика можно Кириллом или Степаном, девочку Евдокией назовем.
— Степаном или Кириллом — ладно,—согласилась тетя Ира,— а Дунькой — ни за что! Знала я одну Дуньку Раздобуткину, пивом торговала и сама как бочка.
Мне смешно: какие они забавные!..
Отцу на старой раскладушке спать неудобно: лежит он в ней как в гамаке, накроется одеялом, и не