вопрос об «игралище страстей» ответила:
– Нет, о нет! Разговоры там такие – женщина говорит, проводя гребенкой по волосам: «Думаю, в последний раз я сделала такое движение или нет?»
– Я не боялась смерти, но я боялась ужаса. Боялась, что через секунду увижу этих людей раздавленными. И еще одного боялась…
– Я поняла – и это было очень унизительно – что к смерти я еще не готова. Верно, жила я недостойно, потому и не готова еще.
Опять говорила о Цветаевой, пересказывала, что рассказывали о ней, как она уходила на целые дни, привязывая свою младшую дочь к кровати[291].
– Некоторым женщинам явно не следует иметь детей, – сказала я.
– «Да, мне например… У меня всегда были прекрасные отношения с Левой – и все-таки: не следовало».
Просила придти сегодня вечером; будет Липскеров – один из хулителей поэмы – и она хотела бы, чтобы я разобралась в его мотивах[292].
Сегодня я зашла к Хазину. По его совету, мы вместе пошли к Берестинскому просить разрешения отнести NN уголь и немного дров[293]. Льстили самым низменным образом. Он милостиво разрешил.
Была с Хазиным у нее. Туда же скоро пришел человек со странным лицом: Державин[294]. Хазин затопил печь, NN оживилась, пила чай. Суставы у нее сегодня не болят.
Кто-то упомянул о цветах:
– «Я никогда их не любила – сорванные цветы. А теперь и видеть не могу. Мой дом был рядом с больницей Веры Слуцкой. Я постоянно видела из окна похороны: люди с цветами. Когда больницу начинали бомбить, все люди сбегались к нам в бомбоубежище, вбегали с букетами цветов в руках… Видеть не могу этих астр, хризантем – этих покойников».
«Там, в бомбоубежище, жили четыре черные кошки. Когда кто-нибудь засыпал, они взбирались на спину».
– Значит, вы не всё захватили с собой. Да. Значит, не всё.
– Вот, товарищи пришли сказать, что мне отказали в прописке…
Пытаюсь узнать что-нибудь у Уткина и Левика, но все уходят; NN не пускает меня. А я рвусь за ними, чтобы поскорее узнать в чем дело. У NN кружится голова. Вижу, что она страшно встревожена («я же вам еще в поезде говорила, что так будет»… «что ж! поеду в кишлак умирать»…), но не могу остаться. Выбегаю, ищу Уткина. Все исчезли. Бегу к нему на квартиру – нет его.
Вечером сговариваюсь с папой, что он завтра же пойдет к Кичанову [296]. Сижу дома как на иголках, проклиная всю компанию (зачем они
Убеждаюсь, что весь страшный ее комплекс, такой знакомый мне по Ленинграду, в ходу. Мы сидим в пустой, холодной, сырой комнате, в полной тьме. Я пытаюсь говорить, что всё наладится, но получаю грозную и гневную отповедь:
«Марину из меня хотят сделать! Болтуны! Им бы только поговорить об интересном! Не на такую напали. Ничего мне не надо, я ни о чем не буду просить. Я уеду и слова не скажу. Не все ли равно, где погибать – там будет надо мной небо, кругом чистый воздух, под ногами земля, и я буду одна…»
Я так огорчилась, что вышла, кажется, позабыв проститься.
Выяснилось: никакого отказа не было. Это все изобрел мерзавец Лавренев. Напугал NN – и – хуже того: распространил по городу
NN встретила меня так ласково, что я расплакалась: «Капитан, вы ушли, не простившись. Как вы могли так страшно уйти, оставив меня в темноте? Я всю ночь не спала… Я ведь не от вас хочу уехать, жить я хочу возле вас – а умирать хочу далеко… Я разговаривала как сама с собой. Капитан, дорогой, не обижайтесь на меня…»
Во всем виновата лентяйка Радзинская, которая взяла на себя оформление прописки, и поленилась. Теперь клянется всё сделать[297].
NN собиралась выступать в клубе НКВД, куда ее пригласили дети. Мария Михайловна дала ей чулки и шаль, Ная гладила платье[298].
NN надевала чулки, я выбирала стихи для нее. Наткнулась на любимое:
«Как площади эти обширны».
– «Любите это? Вся «Белая Стая» посвящена этому человеку… И «Ты отступник». И еще одно»[299].
И она прочла:
Валенька очень смешно показывала, как я ухожу с ним кататься. Возвращаюсь – нарядная, вся в шелках и мехах, но в полном отчаянии»[301]).
Потом заговорила о Блоке. (Она все радуется «Седому Утру», которое принес ей Шток[302].)
– «Блок великий поэт. Но не всегда. Терпеть не могу его стихов о городе. Дурно понятый Достоевский, безвкусица. «И пара за парой идут влюбленные»… Ничего этого не люблю [303]. А «Седое утро» – как трогательно, чисто, как хорошо».
Она хочет этого, потому что так велел В. Г.
По дороге назад она рассказала мне о сумасшествии Нимфы[304] .
– Сумасшедшие меня любят. Может быть потому, что я – идеальный слушатель.
На углу одного переулка на нас чуть не налетел грузовик. Увидев его, увидев, что он сейчас повернет, NN остановилась, вцепившись мне в руку, и вдруг застонала страшным, протяжным звуком и стонала, пока я не рванула ее и грузовик не проехал. Мне кажется, так, наверное, кричат олени.
У нее опять опухла нога.
В комнате опять плесень и холод. Те дрова и тот уголь, которые мы на днях принесли ей с Хазиным, уже кончились. Союз не прислал ничего, несмотря на мои приставания и папины звонки Алимджану[305].
Она надеялась на помощь Кочеткова, Городецкого – но и это не вышло.
– «Я не могу переводить. Я никогда не могла. Теперь узбеки обидятся. Ведь все, кто берется – все переводят. Я одна верну стихи, ничего не сделав, и они решат, что это от гордости»…