порядке взял у нее «Ночь» и «Вовочку» для альманаха «Ленинград». Ритмический перебой во второй строке явно смутил его (в «Ночи»).
NN очень удерживала меня, собиралась пойти со мной к Хазину, но потом полил дождь, явилась Дроботова, и она осталась.
Она получила письмо от Николая Николаевича из Самарканда и опять расстроилась. Он бедствует.
Упорно говорит о поездке в Ленинград. Надеюсь, что ее не пустят.
18/
[низ страницы в оригинале отрезан. – Е. Ч.] – …навсегда пережить автора и эпоху, должны быть такими, как пушкинский «Орион». Это, конечно, декабристы, но тут и личная судьба и огромная философия, и мало ли еще чего.
И я сразу подумала о ее «Ноченьке»: тут, конечно, Ленинград, и немцы 42 года, но тут и 18 век, и личное, и смерть, и все разлуки и «мало ли еще чего».
– «Я написала новое начало поэмы… И кусок… Как долго она меня не отпускает… Не приведи, Господи… Это как у Лермонтова «Демон»». [Низ страницы отрезан. – Е.Ч.] о гадании, о зеркалах, возникла как догадка, а теперь оно само дано в руки.
– «Я писала вчера весь день. Писала бы и больше, но письмо от Ирины Ник. меня совсем убило[518]. Я возненавидела сразу и себя, и свои стихи, и поэму… Ничего этого не надо».
Письмо в самом деле страшное: о патологическом аппетите Бор. Викт. А В. Г., по-видимому, здоров и светел.
NN с негодованием говорила о Жене Пастернак, которая скомпрометировала Мура («Злодейство… Большой грех»)[519], и о Беньяш, которая полтора месяца обещала Хазину достать разрешение на въезд матери и сестры и, как выяснилось, всё
Пришел Зелинский, сообщил, что книжка в наборе и «художник, фамилию забыл» делает рисунки[520]).
– «Рисунки?» – удивилась NN.
– Всякие заставки, штучки…
– «Какие же там нужны штучки?»
– Ну, например, Адмиралтейская игла…
– «Этого я не переживу. Пощадите! Никаких игол! Это такой «mauvais gout» – дурной вкус. Ради бога, защитите меня!»
Зелинский обещал «защитить».
– «Вот если бы Тышлер, – сказала NN. – Тогда я позволила бы и иголки, и булавки, и все, что он захочет».
Зелинский настаивал, чтобы NN сделала эпиграфы к отделам.
Он же сообщил, что «Мужество» появилось в сборнике тридцатилетия «Правды».
Ушел.
22/VI 42 Год.
Были живы еще: Боба, Изя, Михаил Моисеевич, Таничка и – будущий друг и товарищ – Мих. Як. и Коля Давиденков и родители Мити и Мирона.
«Думали, нищие мы…»[521]
Меня ждал Ленинград, Шмидт, учебник, книги, привычная тоска ленинградской квартиры…[522]
А сейчас всё уничтожено, море горя, но почему, почему мне светлее? Что я за урод? Даже страшно от этого.
Вчера вечером с Лидочкой зашла к NN. Она была усталая, разбитая и недобрая. Утром она слушала с Раневской репетицию симфонии Шостаковича.
– «Я так разбита, так устала, что хоть ложками собирай. Какая страшная вещь… Вторую и третью часть нужно слышать несколько раз, чтобы проникнуться ими, а первая доходит сразу. Какой ужас эти гнусные маленькие барабанчики… Там есть место, где скелеты танцуют фокстрот… Радостных нот, победы радости нет никакой: ужас сплошь. Вещь гениальная, Шостакович гений, и наша эпоха конечно будет именоваться эпохой Шостаковича… Раневская сказала о симфонии: так страшно, точно ваша поэма… Несколько человек так говорили»[523]).
Затем она высказала предположение, что книга летала в Москву – пока тут изображали, будто она вычитывается. Очень может быть и дай бог.
– «С меня Тихонов настойчиво требует эпиграфов. Ну как я придумаю их, если я этой книги не читала и читать не собираюсь!.. Скажите, Л. К., не годится: «но не с тобой я – с сердцем говорю»[524].
Она очень настаивала на этом ошибочном чтении, но потом сдалась.
На зуб попалась Беньяш. Бедняга, NN – с активной помощью Раневской – просто возненавидела ее. Повод – ее поведение в истории Хазина. В конце концов она добыла пропуск, но после разнообразных, разоблачающих ее лжей и уверток. Гнев NN справедлив, но его настойчивость, разогреваемая Раневской, меня раздражает. Я никогда не принимала Беньяш всерьез, и я ничего не теряю, но NN сначала была с ней очень дружна, а теперь, при упоминании ее имени, каждый раз произносит что-нибудь унижающее: «такая бездельница», «лгунья» и пр. Недавно она сказала мне:
– «Беньяш сделала мне страшную гадость, но я связана словом и не могу объяснить вам, в чем дело».
Раневская сама по себе не только меня не раздражает, но наоборот: ум и талант ее покорительны. Но рядом с NN она меня нервирует. И мне стыдно, что NN ценит ее главным образом за бурность ее обожания, за то, что она весь свой день строит в зависимости от NN, ведет себя рабски. И мне грустно видеть на ногах NN три пары туфель Раневской, на плечах – платок, на голове – шляпу… Сидишь у нее и знаешь, что Раневская ждет в соседней комнате. От этого мне тяжело приходить туда. А сегодня было тяжело еще и потому, что NN была недобрая – ей так идет благостность и доброта и так не идет злоба.
Когда мы вышли вместе, случился такой эпизод, от которого мне тошно. У крыльца стояли Райх, Зак, Волькенштейн, Тараховская. Райх окликнул меня и стал говорить комплименты книжке и предложил перевести на немецкий язык[525]). Я отвечала, что, мне кажется, диалектизмы непереводимы. И вдруг Зак, милый, опрятный и смирный еврей сказал: – А я бы не перевода хотел, а чтобы немецкие дети написали о себе такую книжку… Чтобы они оказались в таком же положении, как эти, записанные вами.
– А мне хотелось бы, – сказала я, – чтобы никакие, ничьи дети не могли больше писать таких книг.
Это ростки фашизма в сознании людей, которые я ненавижу[526] .
Юноша-танкист у NN, присланный от Ольги Романовны с письмом ко мне и к NN. Двадцать три года, серьезный, измученный. Что-то страшно трогательное и правдивое и строгое. Совсем неинтеллигентный (представляется «Виктор»), но тонкий.
– Как странно, что тут танцуют. Хорошо бы, если бы этого не было. – Сорванный голос. Возвращается на харьковское направление. – Я был в атаке два раза. После первого кажется, что больше уже не