Была Беньяш, жаловалась на обиды и холодность со стороны NN.
И я всё вдруг поняла, как озарением. Я убеждена в правильности своей догадки.
NN чувствует, что ее осуждают.
Осуждение началось с ее дружбы с Раневской. До тех пор на знакомство с Беньяш никто внимания не обращал.
Но после моего разговора с ней и, вероятно, намеков от других – она, вместо того, чтобы поставить в рамки Раневскую –
Человеческая душа.
Книжку А. А. вычеркнули из плана. Мы обе давно были к этому готовы. И все же – грустно.
Она еще не знает. Но догадывается – давно.
Хуже всего, что денег не будет.
Вчера – 39,7 – вдруг пошли стихи (потому что на минуту оторвалась от либретто, укладываясь в постель)
Скоро будет и второе – о хрупкости [540].
Как я боюсь, что я – Есенин относительно Блока. Лобовое и упрощенное раскрытие того, что у нее сложно[541].
Я в зеленой комнате на Кирочной. За столом – Шуринька в берете и коричневом пальто. Ее подбородок, синева под глазами, колечко. И Мирон. Щека – на щеке родинки (проснувшись, поняла: Митины). И тут же я – лишняя при их разговоре.
День: непосильное писание.
Люша, которую надо взять и еще не беру. Сознание, что там запущено и оттуда будет беда. И нет секунды и нет копейки.
Почтальон не принес ничего.
Радзинская со всей грязью дома № 7 + грязной клеветой Берестинского обо мне. Вот месть этого гада за мой нежеланный въезд.
Объяснение с Лидой.
Звонок с фабрики с любезностями и угрозами Исаева[542]).
Возможность ехать в Дурмень (горы! вон из комнаты!) и мой отказ.
Звонок от NN из Дурменя. Светлый ее голос.
– «Я вас видела в последний раз 29-го июля».
Ее оставили. По-видимому, заговор мой с Радзинской удался: Радзинская ходила к Пешковой, чтобы NN продлили пребывание.
Сейчас главное: выдрать из издательства деньги, следуемые NN за книгу, которую не печатают. Если бы в [нрзб] было не 300, а 3 тысячи – уже можно было бы успокоиться.
Она сказала: «Здесь хорошо, воздух… Я сначала была одна в комнате, сегодня не одна. Мне лучше не одной».
Разговор прервался, насильственно, по-видимому. А вообще она говорила спокойнее и неторопливее, чем обычно по телефону. (Она ведь не выносит говорить по телефону).
Посвежевшая, похорошевшая. Спокойная и очень грустная.
Я не видела ее очень давно и
Она прочла мне эпилог по-новому. О, да, вот теперь поэма окончена.
Прочла синицы – половицы[543].
Прочла новое, очень страшное, о корабле. (Написанное в Дурмени[544] .)
Читала, большая, великолепная, прислонившись к моей печке.
Получила письмо от Томашевской, будто Вл. Георг, заговаривается, пораженный смертью Энгельгардтов и Зеленина. Получила письмо от Вл. Георг., противоречащее этим сведеньям… Оказалось, что Вовочка Смирнов, памяти которого она посвятила стихи – жив. А Валя умер. И Женя Смирнов, их отец.
О своей книге, о ее снятии с плана, говорила здраво и спокойно. Согласилась со мной, что, по- видимому, это не носит специального характера, а связано с массовым снятием книг из-за того, что нет бумаги: доказательство – полученное ею предложение из пресс-бюро, написанное в самых высоких тонах.
Она сидела – и лежала – у меня очень долго, часа три. Рассказывала о санатории, о тамошних людях, о своем отъезде. (Когда Радзинская была у меня, мы постановили, чтобы она пошла к Пешковой хлопотать о продлении срока NN в Дурмени. Это удалось, но запоздало).
– «Меня выписали. Я взяла чемоданчик, спустилась вниз. Тут меня вдруг нагнала сестра и говорит, что я оставлена еще на месяц. – Но я как раз не из тех людей, кого можно «выписывать и оставлять и опять выписывать», – сказала я и уехала».
Это худо. Еще месяц там, без дома № 7, без суеты, на воздухе, много дал бы ей.
Теперь Радзинская уезжает, и она остается без ухода.
Р. М. Беньяш, как это ни странно, избрана NN в мальчики для битья, в ответчицы.
– «Мною она нисколько не интересуется. Когда я одна. Но она жаждет фигурировать вместе со мной… Когда меня везли в Дурмень, она непременно хотела сопровождать. А пока я лежала больная – ни разу не навестила». (Это неправда: навещала, но ее не допускали к NN. –
– «Сидит со мной на концерте и кладет руку на спинку моего стула…»
Я защищала Р. М., как могла, вызывая гнев. Но главное я не сказала, струсила: что скомпрометировала-то ее ведь не Беньяш…
Мы с NN давно ждали ее Ленинградских стихов, слышали о них много.
Я стала читать вслух – Браганцевой и Лиде – и заревела. Я сразу заметила плохие связки, безвкусно рычащих фашистов, неправдоподобного шофера и пр. – но весь простой ее тон, какой-то личный говорок, ее сестра Маша – все это тронуло меня. И мне показалось, что в «Комсомольской Правде» никогда еще не было стихов на этом уровне правдивости. А так как я все время живу Ante lucem, то у меня и расступалось сердце.
Я решила пойти с газетой к NN, хотя и очень устала. (Был первый выход на рынок после болезни.)
Там оказались Над. Як. и приехавшая из Сталинабада Раневская. Раневская деятельно чистила туфли NN. Они готовились все вместе идти к Беньяш. («Не удалось отвертеться», – сказала NN.)
Я показала газету.
NN надела очки, начала читать – и бросила.
– «Боже, как плохо, как слабо! Что вам тут может нравиться? Бедная Оля. Такая талантливая, такие прекрасные писала стихи… Что с ней случилось?
– А главное – всё неправда, всё ложь».
Мы вышли вместе. Я и она некоторое время шли отдельно от Н. Я. и Раневской. NN казалась мне очень оживленной, резкой, подвижной.
– «У меня сегодня годовщина, – сказала NN, – сегодня год как разбомбили ленинградские склады»