посла Катара, утерся рушником от Муаммара Каддафи, сказал «Славно» и подписал указ о присвоении карусели ЦПКиО звания «гвардейская». Так что на кремлевских конях ехали полковник Кот со спецназовцами в качестве свадебного кортежа. Окружающий люд осыпал нас хмелем. Биг-бэнд под управлением Лаци Олаха лабал «Караван» Дюка. Алешка жарил на баяне. Светило солнышко, шел грибной снег. И было полное благорастворение на воздусях и во человецех благоволение...

Звонили колокола.

Бом-бом! Трям!Бом-бом! Трям!Сленк-сленк, сленк-сленк, ганг! Сленк-сленк, сленк-сленк, ганг!Бен-бан-бин!Бом-бом! Трям!

Вот мы подъезжаем к храму, входим в него. Позднее это будет запечатлено потомками как «Введение во храм». Обе девочки дрожат от волнения в предвкушении. А колокол все звонит и звонит. Отец Евлампий читает акафист (тропарь, кондак, литию – нужное подчеркнуть). Торговец раритетными шпингалетами с Измайловского вернисажа держит над каждым из нас по антикварной короне: Марии-Антуанетты, снятой с нее сразу же после гильотинирования, и короля Артура, проданной по дешевке сэром Парсифалем, чтобы было на что таки добраться до чаши Святого Грааля и шапки Мономаха, подмененной в Оружейной палате копией из оперы «Борис Годунов».

– Дядя Миша, – шепнула Черненькая, – я чего-то боюсь.

– Все боятся, маленькая, – прошептал я и прижал к боку ее дрожащий локоток.

А к другому плечу приникла головка Беленькой.

Звонят, звонят колокола.

Бом-бом! Трям!Бом-бом! Трям!Сленк-сленк, сленк-сленк, ганг! Сленк-сленк, сленк-сленк, ганг!Бен-бан-бин!Бом-бом! Трям!

Маленькие мои, душа моя пропадает в вас, преклоняется перед каждой частичкой ваших трепещущих фигурок, взгляд мой обнимает ваши слегка выпирающие ключицы, губы предвкушают прикосновение к вашим свежим губкам и вздрагивают от их робкого ответа. И четыре одинаковые грудки... А рук у меня всего две... И трясутся от нетерпения. Только коснуться их, только коснуться... И они выпрямятся... Встрепенутся пупырышки вокруг маленьких сосков со сладкокофейными обводами. А сами они набухнут и с испуганным восторгом и удивлением глянут на открывающийся мир.

На мой джазовый город... Город щиплет струны баса, бьет по клавишам рояля, и в нейлоне барабана тоже стонет, стонет город...

На поля в снегу, леса в снегу, березки пляшут на лугу...

На утомленные дубравы...

На травинку в зубах...

На свистульку из стручка акации...

На замшелую часовенку, в страхе прижавшуюся к элитному билдингу....

На зайчишку, зайку серенького, дрожащего под елкой...

На рябину, от века стремящуюся к дубу...

На месяц, вышедший из тумана. Будет резать?.. Будет бить?..

На глинистый спуск к речке Уча...

На трусы в глине...

На страдающий в печи огонь...

На рыбку-пескаря, невзначай выловленную сачком для бабочек. Ишь ты...

На тройку борзых темно-карих лошадей...

На зябкость осеннего утра...

На непостоянный ветер России...

На нервничающего у дороги чибиса...

Все у вас будет, девочки мои. Все, чем была обделена ваша мать, все, чего не хватило вам в детстве. Все, что я хочу вам дать, я вам дам. Все, что у меня есть...

А что, собственно говоря, у меня есть?.. Если подумать... Что я могу им дать? Поделиться своими болезнями? Своей усталостью? Своей нищенской пенсией, которой хватает только на лекарства? Пенсией жены своей невенчанной Оли, на которую кое-как ешь? А пьешь на башли сына Мити, который хочет, чтобы отец его мог позволить себе не думать о земном и суетном. И переть к центру Москвы по невнятным показаниям. Помышлять о чистой педофильской любви. Женитьбе сразу на двух несовершеннолетних девочках. Да еще и освященной Церковью. И писать эту хрень, которую вы сейчас читаете. Вот так вот. И хочется, и колется, и мамка не велит.

А колокола все звонят и звонят...

Бом-бом! Трям!Бом-бом! Трям!Сленк-сленк, сленк-сленк, ганг! Сленк-сленк, сленк-сленк, ганг!Бен-бан-бин!Бом-бом! Трям!

А впрочем, уже и не звонят. Только слышится множащееся эхо от умершего звона. Эхо растекается по Буденного, скользит на Большую Семеновскую, уходит в сторону Щербаковки, чтобы умереть в глубинах Измайловского парка. И остается от него только неясная смазанная тревога да легкая мерцалка у проснувшихся обитателей Соколиной Горы...

Глава тридцатая

Стоим мы все и смотрим на колокольню храма Великомученика Димитрия Солунского и ждем, когда вновь зазвонят колокола, взбалтывающие наши подсознания. А они не звонят. И не будут. Потому что сержант Пантюхин, поднявшийся на колокольню по своей милицейской необходимости, обнаружил отставного фельдфебеля Третьего Драгунского полка Его Императорского Величества Степана Ерофеевича Стукалова в неживом состоянии. О чем и оповестил нас, стоящих внизу, но задравших головы кверху.

– Бобик сдох! – крикнул сержант Пантюхин.

Этот крик заставил владельцев собак по всей Соколиной Горе вскочить и тревожно глянуть на своих питомцев, хотя не всех собак, населявших Соколиную Гору, кликали Бобиками. А отдельные особи вообще были сучками и по определению не могли владеть гордым именем Бобик. Это у кошек с полом может быть путаница. По младенчеству. Не всякий кошковладлец до трех месяцев может сказать, положа руку на сердце, какую позицию будет занимать его питомец будущими мартовскими ночами. Мой дружочек Санек цельный год обзывал свое животное Сюзанной. Пока не застукал ее на дворовой кошке, половая принадлежность которой не вызывала сомнений. Весь двор мог под присягой заявить, что не однажды видел ее в интересном положении. И Сюзанну пришлось звать Сюзиком. А таких имен у кошек нет. Санек всю жизнь Сюзика лингвистически мучился и следующее животное кликал индифферентным «котяра». Так о чем я?.. О кончине Степана Ерофеевича, обозначенной сержантом Пантюхиным по грубости внутреннего состояния как кончина Бобика и тем всплошившей округу, которая, впрочем, быстро успокоилась. Два спецназовца по приказу полковника Кота сбросили труп вниз, потому что по узкой винтовой лестнице звонницы сволочь его вниз не было никакой технической возможности. Да и чего ему сделается? Трупы сраму не имут и боли не чувствуют. Прасковья Филипповна прильнула к нему. Я было намылился услыхать знаменитые русские плачи, которые украсили бы мое повествование о путешествии к центру Москвы, но фраернулся. За долгие годы пребывания в городе истинные русские плачи растворились во времени. Истаяли. Как и истинные русские песни. Не считать же за русские песни ту х...ню, которую скрежещут нам дебелые коровы в псевдосарафанах и псевдококошниках.

Не думала, не зналаНе думала, не зналаНе гадала на негоНо сердце подсказалоНе поделать ничего.

Обалдеть от рифмы можно. Об смысле не может быть и речи. Потому и обалдеть от него нельзя. А чего вы хочете? Попса, она и есть попса. Но наша, русская. И не? фига! С вашими «Yellow submarine» и «Let my people go». Так вот обстоят ныне дела с русской народной песней. Помер Дима Покровский, и русская песня сгинула. Ушла. Растворилась в поганом безмыслесловии. И только редко на чудом сохранившемся виниле фирмы «Граммофон» услышишь:

Ой ты мама моя, ой ты мама моя!Отпусти ты меня погулять.Ночью звезды горят, ночью ласки дарят,Ночью все о любви говорят.

Или:

Это правда, это правда,Это правда сущая.Пусть сама я небольшая,Но пи...да большущая.

Вот и от плачей сохранилось лишь: «Ой, да на кого ж ты меня спокинул?..» Поэтому только эти слова и произнесла Прасковья Филипповна с полузабытым надрывом на груди своего последнего хахаля и умерла. Тихо умерла.

Мы молча стояли. Потом полковник Кот оглядел поле боя и сказал: «Тогда считать мы стали раны». Ну,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×