порождением третьего, то есть то, что именуется прелюбодеянием, оказывается в той или иной мере поруганием образа и подобия Пресвятой Троицы в человеке, болезненным препятствием на пути теофании и встречной 'антро-пофании'. Существуют также онтологически обусловленные запреты на 'воровское' восхищение сверхчеловеческих форм в человеческой плоти - в этих случаях 'отрадой сакрального' является ощущение стыда или даже 'мерзости', которые оказываются естественной защитой неочищенного человека. Вспомним запрещение на изображение человеческого лица в Первом Завете - оно сохранено до сих пор в иудаизме и исламе. Тогда это воспринималось как 'мерзость', но 'мерзость' была оградой сакрального. Боговоплощение стало одновременно и разрешением человечества от этих уз, что дало возможность развитию не только иконописи, но и вообще изобразительного искусства. Мы ничего не знаем о 'новой земле и новом небе' и не будем 'восхищать' этого знания - всякое 'украденное' знание искажено и гибельно. Следует помнить одно - до Второго и славного Пришествия Христова онтологические запреты следует исполнить и претерпеть до конца, ибо только 'претерпевший же до конца спасен будет' (Мф.ХХIV,14).
Более того, пролитая 'за всех и за вся' Кровь Христова дает возможность в случае поругания в человеке образа и подобия Божия их восстановления даже во времени. Тем самым не отменяется, а преодолевается закон кармы. 'Приходящаго ко Мне не иждену вон', - говорит Спаситель - 'не иждену' в область роковой кармической зависимости, 'самсарического' вращения, 'экзистенциальной диалектики палача и жертвы', воплощением чего часто выступает в том числе и общественная мораль. Церковь не карает, а спасает - если, конечно, речь идет именно о Церкви, то есть о мистическом Теле и Невесте Христовой, а не о всегда возможных исторических и национальных искажениях.
Любовь не только не отвергается христианством, но христианство само и есть любовь, причем развернутая в эсхатологической перспективе, любовь, полный смысл которой может быть проявлен по изменении всего мироздания. Именно это имеет в виду Апостол в своем 'Гимне любви' (I Кор., 13). Приведем его полностью:
'Аще языки человеческими глаголю и ангельскими, любве же не имам, бых яко медь звенящи, или кимвал звяцаяй. И аще имам пророчество, и вем тайны вся и весь разум, и аще имам всю веру, яко и горы преставляти, любве же не имам, ничтоже есмь. И аще раздам вся имения моя, и предам тело мое во еже сжещи е, любве же не имам, никая польза ми есть. Любы долготерпит, милосердствует; любы не завидит, любы не превозносится, не гордится, не безчинствует, не ищет своих сил, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, радуется же о истине, вся любит, всему веру емлет, вся уповает, вся терпит. Любы николи же отпадает, аще же пророчества упразднятся, аще ли языцы умолкнут, аще разум испразднится. От части бо разумеваем, и от части пророчествуем, егда же приидет совершенное, тогда, еже от части, упразднится. Егда бех младенец, яко младенец глаголах, яко младенец мудрствовал, яко младенец смышлях. Егда же бых муж, отвергох младенческая. Видим убо ныне якоже зерцалом в гадании, тогда же лицем к лицу. Ныне разумею отчасти, тогда же познаю якоже и познан бых. Ныне же пребывают вера, надежда, любы, три сея, больши же сих любы.'
Совершенно очевидно, что под любовью Апостол не может понимать какую-то одну ее 'разновидность'. Это сугубо подчеркивает именно перевод с греческого на славянский язык, в котором слово 'любовь' - 'любы' - изначально употребляется во множественном числе. Всеобъемлющая любовь включает в себя и эротический, и агапический (нисходяще-жалеющий), и лишь в последнюю очередь филантропически- моральный аспект. И если обособленно эротический аспект превращается в чистую похоть и способен сколлапсировать в блуд и прелюбодеяние, то обособленно-'филантропический' вырождается в лицемерную социальную 'праведность' демократии или же тирании общественных коллективов. Только полноценная, всеобъемлющая любовь пребудет всем и во всем, когда и 'пророчества умолкнут, и знания упразднятся', то есть после конца земного мира, по воскресении из мертвых.
Подробно изъяснен смысл понятий 'любовь' и 'эрос' в 'Corpus Areopagiticum'. При этом св.Дионисий Ареопагит различает виды 'эроса', точнее, его грани. Цитируя в трактате 'О Божественных Именах' (4,15,16) 'гимны о Любви святейшего Иерофея', он пишет: 'Назовем ли мы Эрос божественным либо ангельским, либо душевным, либо физическим, давайте представим Его себе как некую соединяющую и связующую Силу, подвигающую высших заботиться о низших, равных общаться друг с другом, а до предела опустившихся вниз обращаться к лучшим, пребывающим выше'. И далее: 'Мы назвали многие, из единого Эроса происходящие Его виды, перечислив их по порядку, как то знания и силы, пребывающих в мире и над мирных Любовей, где превосходствуют, в соответствии с предложенной разумом точкой зрения, чины и порядки разумных и умственных видов Эроса, вслед за которыми умственные-в-собственном-смысле-слова и божественные стоят выше других поистине прекрасных тамошних видов Эроса. Они подобающим образом у нас и воспеты. Теперь, собрав их все в единый свернутый Эрос, давайте соберем и сведем из многих и их общего Отца, сначала слив в две из них все вообще любовные силы, которыми повелевает и предводительствует совершенно для всего запредельная Причина всякого эроса, к каковой и простирается соответствующая каждому из сущего образу общая и для всего сущего Любовь'.
'Пойми, как великий Иерофей философствует о до-стохвальном эросе наилучшим образом, - комментирует преп.Максим Исповедник, - первым делом называя эрос божественный, поскольку запредельной и беспричинной Первопричиной небесного эроса является Бог. Ибо, если, как сказано выше, эрос это и есть любовь, ибо написано 'Бог есть любовь' (I Ин., 4, 8), то ясно, что Бог - это всех объединяющий Эрос, или Любовь. От него она переходит к Ангелам, почему он назвал ее и ангельской - у них в особенности обнаруживается божественная любовь к единству. Физическим же он называл эрос бездушных и бесчувственных существ, соответствующий их естественной склонности. И они устремляются к Богу своим жизненным, то есть естественным движением (там же, с.131).
'Одним словом, влечение и любовь, - пишет св. Дионисий Ареопагит, - принадлежат Прекрасному и Добру, в Прекрасном и Добре имеют основание и благодаря Прекрасному и Добру существуют и возникают (О Божественных Именах, 4,13).
Когда же Эвола в некоторых местах своей книги утверждает, что христианство отказывает в сакрализации непосредственному опыту в области пола, ему можно было бы указать на чинопоследование браковенчания, где среди прочего испрашивается для жениха и невесты 'благословение их входам и исходам'. Сам образ соединения мужа и жены не только не скверен, но символико-иконографичен. Об этом свидетельствует прежде всего включение в церковный канон 'Песни Песней' - этот откровенно эротический текст признан боговдохновенным. И даже человеческие падения таинственно несут на себе печать Высшего дара: 'Заметь, что распутник, хоть и тем самым, что распутствует, не существует и не желает существовать, однако же самим обликом соединения и любви причаствует слабому отзвуку Добра' (Преп. Максим Исповедник, там же). Подробное же словесное изъяснение эротического, такое, как, скажем, в некоторых восточных традициях, в христианстве действительно изначально отсутствует - но молчание не есть отрицание. Напротив, это свидетельство глубины и, по сути, неизъяснимой тайны, которая, говоря словами Апостола, 'велика есть'. Принципиальное же молчание Церкви об оттенках эроса, ее 'невторжение' в брачный покой можно сопоставить с невторжением, например, в конкретные вопросы, скажем, художественного стиля или государственного строя. В тех случаях, когда в истории это происходило, происходило, с одной стороны, ниспадение собственно Церкви с высоты ее Царства не от мира сего, с другой - лишение человека дара свободы, умаление многослойности и многокрасочности живого мира и, по сути, уклонение в манихеиское гнушение. [613]
В то же время 'дар свободы' - это вовсе не правовая 'свобода нравов'. Сверхморализм не есть имморализм. Сверхъестественное не есть противоестественное. Собственно противоестество возникает как пародия на сверхъестественное,' когда 'тени' и 'символы' сущего по ту сторону человеческого мира, того, что есть в тварно-ангельском и нетварно-божественном, некто своей волей переносит на собственное физическое бытие - вольно, или невольно. Ангелы Божии присутствуют в страшной истории Содома и Гоморры - тем страшнее, не в моральном, а в онтологическом смысле то, что происходило в этих библейских городах. Образ противоестества - обезьяна, или, в святоотеческой и средневековой русской литературе - 'эфиоп'.