теплой избе и проспать до утра.
— Мирослав, ты все еще веришь в вещие сны? — спросил Скиф.
— По сану не положено.
— Сан ты свой на дне бутылки утопил. Нет, скажи, веришь?
— Грешен…
— Растолкуй тогда мне сон.
Скиф рассказал про куклу на соломе, про голую женщину, распятую на дровяных козлах, про темный бункер, похожий на шахту.
— Если аисты были, тогда к непогоде, — заметил Лопа.
— Или к ведру, — скрыв в бороде усмешку, вставил Мирослав.
— Я тебя серьезно спрашиваю, — рассердился Скиф. Мирослав опустил глаза и свел руки, будто в краткой молитве.
Лопа не выдержал молчания:
— Чего тут гадать: шахта, бункер, кабели на стенах — это пусковая установка стратегических ракет. Я, когда в армии служил, в такой был. Кукла — твоя дочка, а распятая баба — ее гувернантка. Что с твоими кровными происходит, то и во сне видишь.
— То вещий сон, — наконец произнес Мирослав. — Не могу лишь понять, к чему в нем белые коровы? Поедем к Алексееву.
У монастырских ворот Шабутский заставил всех снять шапки, а сам отправился в келью за Алексеевым. Привел он его минут через двадцать, бледного, худого, незнакомого. Так как его пошатывало, он держался за плечо Мирослава.
С боевым другом сердечно поздоровались.
— А ко мне дочка приезжала, — собравшись с силами, сообщил Алексеев. — Взрослая — десять лет, а меня совсем не помнит.
— С женой? — спросил Скиф.
— С моей сестрой. Жена, говорит, и думать про меня забыла.
— Брат Александр, — сказал Мирослав. — Ты в монастыре всех нас к Богу ближе. Растолкуй поганский сон. Скиф, расскажи ему про промысел дьявольский.
Скиф скомканно рассказал о кукле, шахте и убитой женщине на козлах.
— Грех как бы над ней сотворили, — смутился Алексеев. — Или вы шутите, ребус такой загадывая?
— Считай, что ребус, — буркнул Засечный.
— Возможно такое совпадение, — оживился Алексеев, — шахта для ракетной установки плюс коровы и туман — это около местечка Белокоровичи, в Житомирской области. Я в тех краях срочную служил.
Его слова подействовали на всех, как удар грома. Скиф повернулся к куполам собора за монастырскими стенами и на этот раз правильно перекрестился. Но больше всех обрадовался Лопа, получивший поддержку своему толкованию сна.
— Вот видите, человек то же самое говорит, потому что душа его не в суете пребывает.
— Да что вы меня, за пророка, что ли, считаете? — улыбнулся Алексеев. — Это же простая логика, простое совпадение фактов. А на самом-то деле все может быть иначе.
— Грех верить в глупые догадки, — строго укорил Скифа Мирослав. — Ты больше на старого разбойника Ворона полагайся. Он тебе истину подскажет.
— Не подскажет, так накаркает! — ухмыльнулся Засечный. Алексеев проводил их в просторную трапезную с длинными дощатыми столами, которые монахи поливали кипятком из чайников и скребли большими кухонными ножами. Там все молча ели постную кашу.
На Алексеева каждый из них смотрел так, словно хотел запомнить его на всю оставшуюся жизнь. Тот же неотрывно рассматривал каждого по очереди.
После прощания он спросил слабым голосом:
— Как вы думаете, надежда есть, что она когда-нибудь меня вспомнит?
— Кто она? — рассеянно спросил Скиф.
— Жена… — смущенно ответил Алексеев.
— А как же, Сашка, без надежды-то? — похлопал его по плечу Засечный, но глаза отвел в сторону.
ГЛАВА 34
Красное солнце коснулось верхушек высоких елей, и сразу от них до стен монастыря поползли длинные тени.
Алексеев стоял у монастырских ворот и неподвижным взглядом провожал виднеющуюся еще на снежной дороге с черными лужами белую чужеземную машину, на которой покидали монастырь его товарищи. Недавно с ним попрощалась дочка, сегодня — боевые друзья-побратимы…
Слух его тронуло легкое песнопение.
«Повезло тебе, Ленский, — вспомнил он. — Хорошо вот так навсегда смежить веки в тихой обители под сладкое песнопение монастырской братии, а не стравить свою бренную плоть одичавшим псам на поле, перепаханном гусеницами танков, взрытом разрывами мин, снарядов и бомб…»
Так говорил ему в Боснии Владко Драгич, чьи холодеющие руки он потом сложил крестом на груди.
Владко был самый слабый солдат его роты.
Тонкий в талии, с длинными черными кудрями, обрамляющими щеки со смешным детским румянцем, он не мог поднять ящик с минами или долго нести на плече ротный пулемет Калашникова. Но злая одержимость Владко в бою не знала себе равных.
На православное Рождество бойцов даже на заоблачных позициях в горах не удержать было от пьянства. Заоблачная позиция — это плотный, почти осязаемый туман днем и ночью, набухший влагой бушлат, вечно мокрые белье и обувь, язвы и нарывы на теле. В таких условиях нужно сжать себя до предела в кулак, чтобы поминутно не срываться на крик по любому, самому пустяковому поводу.
Сделано было все по чести и по уставу: ротный интендант Рокошочник отрапортовал о состоянии боевого духа у бойцов и порекомендовал отправить трех «паломников» в церквушку в долине на всенощную, чтобы они принесли оттуда просвирок и святой воды, опять же для поднятия боевого духа в сражении за дело святой православной церкви.
Ну и, как водится у православных, те, помимо Святых Даров, принесли из долины обязательного для сербов на Рождество поросенка и еще кое-что для поднятия духа… В блиндажах потом стоял такой дух от принесенной «паломниками» ракии, хоть святых вон выноси.
Алексеев, злой как черт, ходил от отделения к отделению, распекал подчиненных на чем свет стоит, но те только благодушно поздравляли ротного командира с Рождеством Христовым и подносили ему чарку кукурузной водки.
А на передовом посту, в затишке между двумя утесами, в тумане поблескивал костер. Хор нестройных голосов тянул залихватскую песню, а посреди бойцов у самого огня похаживала, покачивая станом, стройная фигурка в длинной юбке, с рассыпанными по плечам волосами.
Въедливая сырость, расчесанные нарывы на теле и извечная тупая боль в зубах сорвали Алексеева с тормозов. Он опрокинул котелок с варевом, затоптал костер и со всей злобой смазал разгульную девку по зубам.
— Чтобы через пять минут ее здесь не было!
Подпитые бойцы дружно захохотали, повалясь на землю. Алексеев никак не мог понять, в чем дело. Наконец тот же самый Рокошочник панибратски обнял его за плечи:
— То не девка, друже капитан, то мних, монах…
Бедный монашек с разбитыми губами испуганно утирал кровь рукавом рясы, а бойцы продолжали ржать как жеребцы.