24 марта в Копенгаген приехал Заика. Он находился в приподнятом настроении.
– Сенат Соединенных Штатов принял резолюцию с объявлением состояния войны с Германией, – радостно объявил он Калмыкову. – Так и на фронт не успеете, есаул.
– Подъесаул, – поправил Калмыков.
– Уже – есаул, поздравляю, – отсалютовал Заика.
– Лучше уж на фронт, чем тут, – Калмыков закусил черный ус. – Тошно, как в аду.
– Потерпите, дорогой. Скоро конец. У меня постановление Временного правительства. Мы забираем груз и конвоируем его в столицу. Исследования будут продолжены в Петрограде, в Кунсткамере.
– Лучше выкинуть бы его с парома в море, да и дело с концом. Ей-богу, было бы лучше.
Нильс, узнав о происходящем, пустился в крик.
– Как вы можете, работа находится в решающей стадии. Это возмутительно, мы еще не знаем природы явления, это опасно, наконец.
– Дорогой вы мой, – заикался сильнее обычного Заика, – я чиновник, у меня приказ министра юстиции. Александр Федорович Керенский настаивает на перемещении в Петроград. Я не готов обсуждать такие решения.
– Дайте мне хотя бы еще неделю. Это очень важно. Я прошу вас.
– Нет, – отрезал Заика, – у вас только три дня. Первого апреля мы с казаками должны быть в Стокгольме. Нас ждет специальный вагон.
Три дня спустя. Цюрих.
Вокзальные часы пробили три раза. Поезд отправлялся через 10 минут. Владимир Ильич нервничал. Вся компания была в сборе, не было только Надежды Константиновны.
– Опять она куда-то запропастилась, – будто извиняясь, обратился он к Моисею Мотьковичу.
– Наверное, в книжном, как всегда, застряла, – добродушно буркнул Давид Сократович.
– Как же, в книжном, знаем мы эти книжные. Небось, шляпку какую присмотрела, – зло сказала Буня Хемовна, жестко держа за руку сынишку Рувима.
– Как вам не стыдно, Буня Хемовна. Где Надежда Константиновна, а где шляпки, – одернула злюку Мая Зеликовна.
– Да бросьте вы ругаться, пойдемте лучше ее поищем, а то поезд вот-вот уйдет, – внес предложение Григорий Александрович.
– Не боись, Григорий Александрович, без нас, чай, не уйдет, – попытался разрядить обстановку весельчак Иоган-Арнольд Иоганович.
– Да вот же она скачет, – радостно заголосила Инесса Федоровна.
– Всыпать бы ей хорошенько за опоздание, – пошутила Валентина Сергеевна. Михаил Вульфович захихикал, а Владимир Ильич как-то вдруг успокоился, обнял Надежду Константиновну и вместе с ней стал пробираться к вагону.
Путешественники, которые на самом деле были российскими политэмигрантами, следующими в Россию через Германию по соглашению с немецким генеральным штабом, удобно расположились на своих местах. Путь предстоял не близкий, но приятный. Первая пересадка на пограничной германской станции Готмадинген. Там, пересев в другой, не менее комфортабельный поезд, они коротали время ожидания, разглядывая сквозь чисто вымытые стекла чудных немецких офицеров, пломбировавших вагон.
– Поедем без остановок, – сообщил Владимир Ильич, – напрямки до Засница, а там пароход «Королева Виктория» – красота!
– Прибываем в Мальмё через два часа.
На палубе царило приподнятое настроение. Абрам Арчилович раздобыл где-то бинокль и с удовольствием вглядывался в морские просторы. Злата Ионовна листала буклет и зачитывала вслух, иногда бросая трогательные взгляды на своего кудрявого мужа: «Мальмё – третий по величине город Швеции. Находится на берегу залива Эрисугу. На другом берегу расположен Копенгаген…»
– Товарищи, вы только послушайте, как чудесно: «На пешеходных улочках теснятся магазинчики, предлагающие модную одежду, предметы интерьера, художественные изделия, антиквариат! Детям и любителям активных развлечений не будет здесь скучно, их ждут водные представления и общение с животными…»
– Жаль, времени мало будет, – занудил скучающий Залман-Бэрк Осерович.
На пристани толпилось много народу. Только что прибыл паром из Копенгагена. Владимир Ильич смекалисто оглядывал разнопеструю толпу. Были в ней и развязные датчане, и чопорные шведы, и всякие разные другие европейцы. К удивлению своему, он заметил престранную компанию: пять казаков в походной форме, офицер, престарелый, с седыми висками плейбой в моднейшем прикиде и маленький китаец. Все бледные, как после морской болезни. На какой-то здоровенной металлической телеге везли они большой ящик, прикрытый странным серебристым материалом. У Ильича почему-то заколотилось сердце: «Должно быть, давно не видел соотечественников, соскучился по родине, – подумал он, – и верно, пора уже домой».
Приехали на вокзал. Поезд до Стокгольма, оттуда без пересадки – Петроград.
Казаки, оказалось, едут туда же. Только в другом вагоне. Специальный вагон, без окон, был прицеплен под шестым номером. Эмигранты расположились в пятом.
Тук-тук-тук – стучат колеса. Где-то вдали за сотни километров стрекочет пулемет.
Сначала возвращалась сила, затем память, только потом дух. Уже давно, с отречения Николая II, стали циркулировать соки в омертвелых членах, вскоре он вспомнил свое имя и только сейчас осознал предназначение. Искомый, давно искомый запах лысого матерого человечища тонкими струями пробивался сквозь вековые доски гроба. Он попытался запрокинуть голову. Дубовые шпунты затрещали…
Злата Ионовна пригласила девушек к себе в купе поиграть в дурака.
– Давайте лучше в веришь-не веришь или в Акулину, – предложила Надежда Константиновна. Завязался шутливый спор, и Инесса Федоровна с Маей Зеликовной настояли на буркозле.
– Ну, развлекайтесь, девочки, – сказал кудрявый муж Златы Ионовны, Григорий Евсеевич, – а я уж тогда к Владимиру Ильичу пойду, чтобы не скучал.
Покинув девушек, он для начала решил перекурить в тамбуре.
Калмыков почуял неладное по острому, обжигающему шквалу страха, липко накинувшемуся и отступившему в ту же минуту. Не говоря никому ни слова, есаул проверил револьвер и вышел из купе. Подойдя к специально оборудованному помещению в центре вагона, он, холодея от ужаса, потянул ручку откатной двери, вошел. Разломанные доски, зияющая чернота пустого ящика.
Григорий Евсеевич докурил. Затушил папиросу каблуком. Что-то хрустнуло, и дверь тамбура отворилась. Он поднял глаза и кудри зашевелились на его голове. Потом распрямились, встали дыбом и навсегда остались торчать торчком, свидетельствуя о пережитом. Никогда, даже страшным днем 25 августа 1936 года, когда его расстреливали в здании Военной коллегии Верховного суда, ему не было так жутко. Он попятился, уступая дорогу. Сел на пол, вцепился в волосы руками. Через минуту в тамбур влетел казачий офицер.
– Где Оно?! – гаркнул Калмыков.
Григорий Евсеевич молча тыкнул рукой в сторону ленинского купе. Калмыков, превозмогая ужас, бросился вперед, ворвался внутрь, чуть не сорвав дверь с петель.
Окно было вдребезги разбито. «Оно» исчезло. На диване, держась за шею, в одиночестве сидел скуластый человек. Огромная, лобастая лысая и шишковатая голова его неподвижно смотрела на Калмыкова. Почти джокондовская улыбка тихо блуждала между бородой и усами. Добрые морщинки разбегались вокруг раскосых глаз».
– Ну и что все это значит? – спросил я. – Зачем вы рассказываете мне эти байки? Какое это вообще имеет отношение к проблеме авторства «Тихого Дона»?
– Как же – это ведь из шолоховских черновиков.
– Ерунда! Где доказательства, покажите. Бумаги при вас?
– Да вы смеетесь что ли, они на Лубянке под семью замками, – Эдмундович задержал на секунду дыхание, как будто преисполнился чего-то, и сказал:
– С собой я ношу только любимые листы, концовку романа. Помните? «Что ж, и сбылось то немногое, о чем бессонными ночами мечтал Григорий. Он стоял у ворот родного дома, держал на руках сына… Это было