что хозяин возьмет его к себе в седло.
– Почетное дело – сидеть рядом с гиазирой!
Эгин не возражал. Кух был настолько тщедушен, что доставить горцу такое удовольствие было не сложно ни ему, ни Резвому.
Кладбище было обширным и на редкость мрачным.
Говорят, что кладбищенская тишина не сравнится ни с какой другой. Но тишина кладбища близ Кедровой Усадьбы была нестойкой. Ежи без устали перебегали тропинку и фыркали. Настойчиво клекотали хищные птицы и ухали филины. Какой-то небольшой, но норовистый зверь возился в кустах. С чем это он возится?
Очень скоро Эгин сообразил, в чем причина такого необычайного ночного оживления животных, насекомых и гадов.
А дело было вот в чем. Тела тех, кто погиб намедни в Кедровой Усадьбе, были снесены сюда, но не похоронены. Их сердца прихватили с собой костерукие, а их тела, дабы они не загромождали усадьбу, похоже, навсегда лишившуюся нормальных хозяев, люди Багида принесли сюда и свалили в кучу. Не сочтя нужным хоронить. Не сочтя нужным сжигать. Словно туши павшего от «серого ветра» скота. Есть, стричь шерсть и доить нельзя, хоронить лень.
Впрочем, есть было можно. Вот две желтые горные собаки трудились над трупом кого-то из домочадцев Круста Гутулана. А семейство хорьков свежевало чью-то руку.
Если бы отвращение было свойственно Эгину, он бы поморщился. А так он просто пожал плечами.
– Я говорить, что Багид сам дерьмо. И люди его – дерьмо. Мясо закопать ленивые.
– Какая проницательность, Кух! Какая проницательность! – вздохнул Эгин, с надеждой глядя туда, где оканчивался пиршественный зал под открытым небом и начинались глухие кусты, пробитые нужной им тропой.
Эгин догадывался, что отнюдь не все трупы обитателей Кедровой Усадьбы лежали здесь, что некоторая их часть наверняка пошла на «переделывание».
– А что, твой народ не будет возражать, если мы придем к нему? – спросил Эгин.
– Если мы с тобой придем, значит, мой народ это хотеть.
– Значит, может и не захотеть? – устало поинтересовался Эгин, у которого кровопролитие и мысли о нем вызывали теперь только одно чувство – чувство тупой апатии.
В самом деле, сколь бы ни было приятным дело, каким ты занят, все равно рано или поздно твоя радость оканчивается усталостью и скукой. Даже любовь. А уж если это дело неприятно… Приятно ли это – рубить, колоть, бить, резать, рвать зубами, стрелять в лицо и спину? И делать это беспрерывно?! Бесконечно?! Днем и ночью?!
– Значит, если твой народ не захочет нас принять, он попытается перестрелять нас при помощи таких вот трубок, как та, что висит у тебя за спиной?
– Не-е, мой народ не стрелять по гиазирам. Если он не хотеть, мы его просто не найти. Даже я не найти. И трубы у него нету. Это у один меня есть такая, – одновременно гордо и смущенно отвечал Кух, ласково поглаживая свое необычное оружие.
– Так ты счастливец, Кух! – с облегчением сказал Эгин. По крайней мере с горцами вздорить не придется. Возможно, с ними даже не доведется встретиться.
Однако, сам того не желая, Эгин наступил на больную мозоль своего нового раба и, в общем-то, спасителя.
История, которую поведал Эгину Кух, удивила и позабавила аррума в равной мере. Но главное, отвлекла его от мыслей, которые становились мрачнее и мрачнее с каждой минутой, по мере того как осознание действительных последствий произошедшего на Медовом Берегу занимало свое законное место среди общего разброда его мыслей.
Вот что рассказал Кух.
Именно эта труба, которая сейчас висит у него за спиной, и была причиной его изгнания из родного племени.
Кух переживал свою отверженность долго и тяжело, и даже жена толком не привила ему вкуса к жизни вне гор, вдали от родных очагов. Но гордость Куха была никак не меньше его патриотизма, и потому он стоически терпел все тяготы, связанные со своим положением изгоя, не желая поступиться своим изобретением.
Более трех лет назад после череды долгих и мучительных опытов с иголками и трубками сыну горшечника Куху удалось воплотить идею «стрелятельной трубы» – или «трубки для стреляния», как выражался он сам – в жизнь.
Тогда ему было всего-то пятнадцать лет. Жертвами первой трубы пали две соседские курицы, околевшие тотчас же после того, как отравленная игла впилась в глаз одной и в задницу другой.
Кух, довольный таким блистательным результатом, направился прямиком к Сестре Большой Пчелы, чтобы сделать свои идеи достоянием всех Воинов Пчелы. Чтобы поделиться своим изобретением со всеми членами племени, которое питалось преимущественно охотой. Но вместо благодарности Кух заслужил лишь оплеуху от Сестры Большой Пчелы и презрение соплеменников. В конце концов он был с позором выдворен из племени.
Чтобы рассеять удивление Эгина, Куху пришлось совершить путаный экскурс в историю нравов своего народа. Его соплеменники, объяснял Кух, знали лишь одно оружие – меч. Но меч был для них чем-то гораздо более важным, чем просто оружие. Он был стержнем существования каждого мужчины. Его честью и достоинством. Его мужской гордостью. Его красой и силой. Его братом и учителем. И, кстати, пропуском в Мир Обильной Еды.
По сути дела, горцы знали всего два сакральных понятия, которые наполняли их жизнь живительной влагой сверхъестественного. Первым был меч, а вторым – пчелы и поставляемый ими мед. Все, что касалось этих двух вещей, было опутано догмами, предрассудками и суевериями. Все прочее было лишь приправой к мечам, пчелам и меду.
Таким образом, изобретение Куха было воспринято его соплеменниками как посягательство на святыни.
«Ты просто трус. Храбрый ходит с мечом, а не с трубой», – заключила Сестра Большой Пчелы, когда Кух отказался выбросить свое изобретение и забыть о нем навеки.
Семья Куха тоже настаивала, чтобы он готовился к жизни с мечом. Мечом для охоты. Мечом для войны. Мечом для рубки хвороста. То же самое говорили и соседи. Но Кух продолжал упорствовать, как то свойственно юношам в его возрасте.
Очень скоро для Куха настал весьма ответственный момент: вместе со своими немногочисленными одногодками он должен был пройти обряд инициации, после которого ни у кого больше не возникло бы сомнений в том, что Кух, сын горшечника, – мужчина. Притом настоящий мужчина, а не какой-нибудь трус с деревянной трубочкой и отравленными иглами.
После обряда ему должны были пожаловать меч, загодя выменянный его родственниками у людей Багида на мед. Убийство желтого медведя было частью обряда – взыскующие мужественности юноши должны были завалить и убить вдесятером этого опасного зверя при помощи рогатин.
Вот там-то Кух и допустил непростительную оплошность.
В какой-то момент ему показалось, что косолапый вот-вот одержит верх. По словам Куха, он боялся не за себя, но за жизни своих товарищей. Он достал свою заветную трубку и выпустил в разъяренный медвежий оскал полдюжины отравленных иголок. Этого было более чем достаточно. Медведь захрипел и, захлебываясь почерневшей слюной, упал на землю мертвым.
Но товарищи не оценили мужества Куха и проявили вполне обычную в таких случаях неблагодарность.
Ничтоже сумняшеся они рассказали обо всем старейшинам, а затем и Сестре Большой Пчелы. Это был последний день Куха в родном племени…
Кух отказался умереть в горах, хотя именно на этом настаивали его отец и мать, не желавшие навлекать позор на свой честный род. А потому, получив довольствие на три дня пути и немного меду в наглухо запечатанном воском горшке, Кух был взашей вытолкан прочь в долину, где, по словам Сестры Большой