Каким образом он тогда оказался в Москве, да еще прямо с Гималаев, трудно сказать. Возможно, его начали кадрить советские профессионалы по борьбе за мир. Так или иначе, Обничалли долго таскался по московским богемным чердакам и подвалам. Он обычно усаживался где-нибудь в углу, не обязательно на возвышении, бил в свои литавры и демонстрировал свой знаменитый «вой», снискавший ему столько поклонников среди юношей по всему миру.

Москвичам, отрезанным от мировых течений, он понравился. Хохмач, клоун, талант, видно сразу. Многие интересовались его гомосексуализмом. Ты, Питер, только в башке гомик или там внизу тоже? И в башке, говорил он и тут же показывал свой длинный играющий язык, и внизу тоже; подтягивал руку собеседника к своей промежности, чтобы тот убедился. Все-таки он был разочарован Третьим Римом. Юноши тут как-то мало отвечали ему взаимностью, что он объяснял тоталитаризмом.

Из Москвы он отправился в «страны народной демократии», как тогда называли Восточную Европу. В Кракове и Праге бушующие толпы студентов носили его на плечах по ночным улицам. Многие из переносчиков натыкались рукой или щекой на его возбужденные успехом гениталии и благоговейно поднимали глаза горе: веди нас вперед, о Великий Обничалли!

Кончилось это нехорошо. На грандиозной маевке 1968 года студенты избрали его своим вечным президентом. Он приплясывал на специально для него сооруженном помосте в своем лапсердаке на мохнатом голом теле и призывал к высвобождению всего запрятанного, всего запуганного. Под утро спецотряд гэбэ совершил налет на общежитие биофака, где во всех спальнях шло высвобождение всего запрятанного и запуганного. Питер был взят в постели, где он спал с двумя первокурсниками. Не дав даже отыскать семейные трусы, его отвезли в мрачную твердыню власти.

Много лет спустя во Флориде он мне рассказывал, что в узилище стражники применяли к нему физические меры, но почему-то не выебли. Утром его башкой вперед сунули в поезд «Митропа» курсом на Аахен. Швырнули ему вслед литавры, подарок свами Навахалдриарданажалани, которыми дорожил больше жизни. Все ноты и любовные заметки были задержаны и отправлены в Москву на экспертизу.

Интересно, что за этим насилием над американским гражданином даже не последовало ноты Государственного департамента. Видимо, не хотели себя компрометировать уважаемые сотрудники этого огромного учреждения, где одно время даже внедрялись специальные самокаты для передвижения по бесконечным (кафкианским, сказал бы любой неформал) коридорам.

Кстати, о Флориде. Году то ли в восемьдесят пятом, то ли в восемьдесят седьмом – это зависит от дат существования сандинистского режима в Никарагуа – я прилетел в Майами на международную книжную ярмарку. Вдруг в толпе слышу пейджинг по мою душу: «Мистер Стэс Уакси, вас ждут в шестнадцатом дискурсе возле киоска сувениров!» Оказалось, встречает тот, кого меньше всего ожидал, – Пит Обничалли. Мы обнялись. Борода у него к этому времени серьезно поседела и стала попахивать луком. «Послушай, ты чего это отказался подписать наш протест против американского давления на Никарагуа?» – спросил он. «Да ведь гады же», – ответил я. «Кто гады?» – возопил он. «Да эти братья Ортега, этот Ленин Черна, вся эта бражка кастрицкая». Я старался говорить потише, потому что толпа его узнавала – Питер Обничалли! «Да как ты смеешь?!» – взревел он и вдруг упал в обморок. Народ сгрудился вокруг то ли в ужасе, то ли в ужасающем любопытстве: присутствовать при агонии культовой фигуры – такое не каждому выпадает из мельтешни событий! К счастью, обморок был недолог, старый битник встал отряхиваясь. Мы сели в углу за какую-то колонну. Публика разочарованно, но почтительно отдалилась. «Ты пойми, Стас, – прошептал он, – ведь Ортега для меня как родная мать!» – «Отец, ты хочешь сказать?» – поправил я. «Да какая разница?» – прошелестел он и посмотрел на меня. Тут мы оба рассмеялись и отправились в бар, где просидели еще часа два, рассказывая друг другу всякие безобразные истории.

Потом он все-таки вытащил из-под своего пончо зажеванный листок с протестом: «Ну давай, Стас, подпиши! Ну что тебе стоит? Видишь, сколько приличного народу подписалось. Ну, сделай это для меня, для Пети Обнищалого!» На этот раз он вполне внятно выговорил свое родовое имя.

Я прогладил бумажку тяжелой кружкой пива. Там и впрямь было немало славных имен. Одна знаменитость после своей подписи приписала: «С оговоркой против тренировки террористов». Я попросил у официантки карандаш и вписал во фразу «заявляем протест против американского вмешательства в дела Никарагуа» всего один предлог и одно прилагательное. Получилось: «против американского и советского». После этого подписал. Чего не сделаешь для старого приятеля. Питер просиял: «Ну, видишь, совсем не больно, правда?»

И правда, было не больно. Больно было через несколько лет узнать о его смерти от СПИДа. Да и сейчас больно смотреть на зияющую запись в телефонной книжке.

Долг

При необычных обстоятельствах довелось мне узнать о кончине еще одного адресата телефонной книжки, моего одноклассника Вовки Долгова. Уже в конце девяностых, то есть вот в нынешнем виде костлявого старика с горьковскими (для тех, кто не знает Ницше) усами, я шел как-то от саратовской пристани в гору. Почти вровень со мной тащился переполненный трамвай. При виде ползущего трамвая, да еще с добавком грозовых туч, надвигающихся из-за Волги, любой российский литератор непременно вспомнит кончину Юрия Андреевича Живаго. Человек, связанный с университетским курсом русской литературы – а мы, конфликтологи, никогда не отставали oт этого трамвая, – припомнит тут и комическую старуху, мадемуазель Флёри, которая, направляясь в консульство за визой, случайно оказалась на месте действия. Из всех бесчисленных, порой почти анекдотических совпадений этого романа эта встреча еще живого с уже умершим после десяти лет страшной хроники всегда вызывала у меня экзистенциалистские мурашки.

Вдруг из трамвая выскочил молодой человек в милицейской форме. Решительно направился ко мне. Проверка документов, что ли? Странно, я все-таки мало похож на «пиковых». «Стас Аполлинариевич, неужели это вы?! – радостно вскричал младший лейтенант. – Я вас вчера видел по нашему городскому телевидению, и вдруг вы сами собственной персоной! Позвольте напомнить: Николай Нащокин. Вам это имя что-нибудь говорит? Коля Нащокин, помните, это мой отец, а я, стало быть, Николай Николаевич».

Я вспомнил. В 1989-м, когда я впервые приехал в родной город из эмиграции, местное одуревшее от свободы телевидение устроило мне съемку возле здания, где в 1937-м помещался НКВД и где мучили моих отца и мать. Помнится, режиссер этой программы, татарин, время от времени мне шептал: «Больше трагизма, Стас Аполлинариевич!» Вокруг стояла группа восторженной местной интеллигенции: Стас Ваксино вернулся к родным пенатам! Один из них подошел в перерыве: «Стас, узнаешь меня? Я Коля Нащокин!»

Я, конечно, тут же его «узнал», мы обнялись, но после съемки он стал мне взволнованно и быстро напоминать о прошлых временах, и тогда я его лучше вспомнил. Он был лет на пять- шесть моложе меня, то есть когда наша студенческая компания считалась в городе «золотой молодежью» (в своих затертых до зеркального блеска штанах мы, помнится, называли себя «зеркальной молодежью»), их компания школьников взирала на нас с восхищением.

Мы их не очень-то замечали, в свою очередь восхищаясь группой профессиональных джазистов, обосновавшихся в нашем городе. Это были настоящие иностранцы, русские из Шанхая, осколки знаменитого биг-бэнда Олега Лундстрема, большая часть которого была определена на жительство в Казань.

После окончания университета наша компания распалась, и на ведущее место в городе выдвинулась группа Коли Нащокина. Именно они стали тогда главными фанатами «джаза с саратовским акцентом», зачинателями первых фестивалей и т. д. Естественно, я про все это забыл после стольких десятилетий довольно сумасшедшей жизни и с удивлением увидел, что в Саратове до сих пор живут теми временами.

Поражала юность этого совсем уже немолодого человека, Коли Нащокина. То ли он разгорелся тогда от воспоминаний, то ли это вообще было его свойством, только физиономия и особенно глаза сияли, как у подростка. Мы ходили по центру, вокруг театра и в сквере, где огромный, как лошадь Александра Третьего, Ильич перстом указывал почему-то вниз (уникальный в своем роде истукан), словно говоря: «Здесь копайте, товарищи!» Мы делились воспоминаниями, и странным образом все, о чем говорил я, немедленно подхватывалось Колей, словно он был моей тенью в те годы (он, кстати, говорил, что походил тогда на меня и даже однажды был за это бит комсомольской дружиной), тогда как его воспоминания оставались без тени. Впрочем, вру, тень от него не отставала: в течение всей этой чудесной встречи за ним с несколько придурковатым видом тащился долговязый подросток, Колин сын Коля.

Вот он и спрыгнул с трамвая, увидев меня; придурковатости как не бывало. Оказалось, что он вовсе не милиционер, хотя и носит славную форму. Он просто учится в академии милиции на юридическом факультете, собирается стать адвокатом. Что касается отца, друга вашей юности, Стас Аполлинариевич, он сейчас оказался в тяжелой ситуации. У него отказали почки, и в настоящее время он находится в клинике профессора Рахманова. Я как раз иду его навестить и, если позволите, передам ему от вас привет. Вот будет счастлив папа!

Не так уж много правильных поступков совершил в своей жизни вечно чем-то замороченный сочинитель, но тут в голову ему пришла единственно правильная идея. «Послушай, Коля, а что, если я с тобой пойду навестить Колю?» Будущий адвокат в милицейском мундире посмотрел на меня как бы с недоверием – не шутит ли с ним герой саратовского экрана, а потом сказал, что это было бы замечательно. Потом он добавил, что папа будет очень рад увидеть человека, с которым так много связано. И что-то еще добавил, все в превосходной выдержанной манере.

Мы отправились в район клиник мединститута, куда, помнится, студенты других вузов наведывались поглазеть на медичек, известных своими «внешними данными». Урологическая клиника Рахманова помещалась, как и прежде, в стильном, с колоннами ампир, особняке XIX века. Этот Рахманов, нынешнее светило, в наше время был известен как Гизька Рахманов, чемпион тяжелой атлетики, малый поперек себя шире, о котором шутили, что он ставит рекорды, потому что ему поднимать ниже, чем другим. И вот из него вырос такой незаменимый специалист, человек полезный для родного города, в отличие от тех, кого судьба и шалая воля носит всю жизнь за тридевять земель.

В стильном здании теперь помещались только лекционный зал и учебные классы, а лечебным палатам был отведен новый корпус – восьмиэтажный урод из серых блоков. На шестом этаже, куда мы попали без всяких проволочек и куцых халатиков, которыми раньше снабжали посетителей, мы вошли в палату на шесть коек, одна из которых была завешана простынями. «Это не папина, – поспешил заверить младший лейтенант. – Папина – вот, у окна».

Мы продвинулись внутрь. Запах тут стоял такой, что казалось: вот он, запах самого худшего! Впрочем, скажу наперед, что и к этому «самому худшему» привыкаешь, а по выходе из палаты удивляешься его отсутствию. Возле окна на простынях вытянувшись лежал изможденный старик с запавшими голубоватыми щеками и багровыми подглазиями. Веки у него были опущены, и ни за что в жизни в нем нельзя было узнать вечного юношу Колю Нащокина-старшего.

«Папа, к тебе гость! – произнес Коля-младший почти торжественным голосом. Веки дрогнули и с трудом стали подниматься. – Посмотри, папа, узнаешь?» Неузнающие, бесцветные и безучастные глаза минуту или две смотрели на меня, а потом вдруг осветились и цветом, и участием, и весь старик тут сел на кровати, превратившись из старика в сильно похудевшего Колю Нащокина, лидера саратовского свинга.

Вот от него-то, вот именно в той палате я и узнал о смерти моего одноклассника Вовки Долгова. Коля Нащокин знал едва ли не всех ребят из нашего класса, хотя сам был на пять классов младше. Тот наш выпуск, оказывается, был каким-то знаменательным в истории школы, о которой в городе любили говорить «печально известная 21-я». Задрав носы, мы ходили там по коридорам, насвистывая мотивчики из «трофейных фильмов», стуча своими баскетбольными мячами, и не замечали, что мелюзга обмирает, глядя на нас.

С Вовкой Долговым я учился вместе с первого класса. Он был то ли немного удмурт, то ли чуть-чуть башкир – в общем, в отличие от меня стопроцентный русский. Долговязый, вечно стриженный бобриком, сейчас он мне вспоминается как юный янки вроде того же Чарли Дакорда. За ним закрепилась репутация «шебутного». В частности, он любил жевать бумагу. Сидя на «Камчатке», набирал полный рот бумажной массы, а потом кротко звал зануду-отличника с первой парты «Фулус!» и, когда тот оборачивался, влеплял ему в лоб слюнявый шар из своей ротовой полости. Естественно, такие подвиги сделали его героем всей 21-й и ее окрестностей.

Начиная с 1948-го юношество города стало сходить с ума от баскетбола, и тут Вовка Долгов опять прогремел, отшлифовав до совершенства «кистевой», как тогда говорили, бросок с угла. В девятнадцать лет он вошел в студенческую сборную города. По тогдашним параметрам Долг со своим ростом в 192 см считался гигантом. Вспоминается звездный час Долга. В город приехала команда из Питера, в которой играли «Два Олега» – Кутузов и Мамонтов, звезды студенческого баскетбола. Вся молодежь, и не в последнюю очередь девочки-медички, сбежалась посмотреть на ребят из Северной столицы. Вопрос стоял только так: разнесут ли питерцы наших увальней или будет более-менее почетный проигрыш?

Когда команды вышли на разминку, зал восторженно ахнул. «Два Олега» были в очень коротких трусах и в длинных, почти до колен носках! Странным образом запомнилась (на столько лет!) еще одна деталь: башка Олега Мамонтова была затянута сеткой, чтобы не распадались глянцевитые черные пряди.

Кстати говоря, совсем недавно я мельком увидел «Двух Олегов» на канале петербургского телевидения. Они играли в матче ветеранов. Потяжелевшие, но не очень, седовласые и красивые, они, как во времена нашей глуповатой и восторженной – это под сталинской-то властью! – юности, демонстрировали филигранную технику. Боже, как я вперился в экран: остановитесь, остановитесь, расскажите о себе, но они промелькнули и исчезли.

В тот саратовский вечер ленинградцам не помогла даже филигранная техника Кутузова и Мамонтова. У Вовки Долга прорезалась «корона» – броски с угла. Наши выиграли шесть очков в дополнительное время.

Вовка учился на физтехе университета, а потом, не без помощи баскетбола, перевелся на физтех МГУ. Жил на Ленгорах в сталинском чертоге, где у студентов были тогда отдельные

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату