обнимало и наполняло ее. Они были теперь едины, и ничем, и всем вместе сразу – и этой песней, порошей, Псковой, пахнущей остро крапивой. И когда все умолкло и стало самим собой, они все еще были вместе, и гроздья рябины краснели, согнувшись под тающим снегом.
Он провожал ее через город в Паганкины палаты, где жили археологи. Они мало говорили дорогой и, прощаясь, условились встретиться завтра на Снятной горе, посмотреть старинные фрески.
Белосельцев проснулся на рассвете и смотрел, как в пепельном небе нежно румянится облако. Вышел на улицу. Было серо и холодно. Проснувшийся голубь зябко ворковал на крыше гостиницы. Ежась от сырости, он двинулся к кремлю, желая отыскать раскоп среди лопухов, на котором увидел Аню.
Великая в редких проблесках, в млечном тумане качала на цепях лодки. Хлюпали днища, колыхались носы. Чайка вынеслась с криком, чиркнула крылом по воде и скрылась в тумане.
Он шагал по обвалившейся стене среди жестких мокрых стеблей. Тяжелое мутное солнце лениво качалось над крышами. Весь город колыхался в красном тумане.
Внизу, на скотопригонном дворе, что-то грохнуло, звякнуло. Со скрипом растворились ворота, и из них с мычанием и ревом повалило стадо. Солнце затмилось пылью, быки толпились в воротах, и погонщики с руганью выгоняли их палками.
Стадо клубилось внизу, наполняя улицу, и Белосельцев, испытав внезапное мучительное любопытство, сбежал со стены и, прижавшись к забору, стал смотреть, как с гулом накатывается на него лавина дрожащих спин, хлещущих хвостов, кровью налитых белков. Стадо тяжело колотилось о стены домов. Звенели оконца с гераньками. Жилистые босоногие погонщики с дубьем метались среди быков, раздавали направо и налево ухающие удары. Молодой бычок, раздувая мокрые ноздри, яростно боднул палисад. Блеснула, как кость, расщепленная доска, и погонщик что есть силы метнул в бычка облупленную дубину, она страшно хрястнула бычка по хребту, бычок взревел, пошатнулся и боком внесся в тесное стадо, а дубина, кружась и подскакивая, полетела дальше, колотя быков по ногам.
Ужасное, тяжкое было в зрелище мычащего стада. Но он не уходил, ибо в этом ужасном и тяжком была влекущая, болезненная и свирепая сила. Она утягивала его вслед за стадом и дальше, в невидимую, еще не существующую даль, в ненаступившее время, где он мог оказаться среди свирепых стихий мира. Он не должен был им поддаваться, ему следовало отстать и уйти, но он шел, словно это влекла его судьба, таинственное, неясное предназначение.
– Куда? – крикнул Белосельцев пробегавшему мимо погонщику.
– На бойню! – ответил тот хрипло.
Какая-то слепая сила сорвала Белосельцева с места, и он понесся за стадом, дыша его смрадом и пылью. От тесноты и от боли в быках пробуждалась похоть. Они вскакивали один на другого и, дрожа загривками, бежали на задних ногах, высунув мокрые языки, поливая улицу мутной жижей. Погонщики с набрякшими венами осаживали их дубинами в гущу.
Стадо пронеслось по центральным улицам города, вырвалось на шоссе и покатило, пыля, по асфальту.
«Бойня, война, свирепые похоти мира?.. Не для меня!.. Не мой путь!..» Он очнулся и встал. Сердце колотилось, в глазах метались быки. Стадо пылило уже далеко красным пыльным комом.
Он вдруг почувствовал себя страшно утомленным и вялым, словно часть его жизни утекла вслед обреченному стаду. Медленно пошел назад по пустому шоссе. В одном месте нога его попала в липкую лужу. Он с отвращением отдернул ее, перескочил на обочину и долго вытирал о пыльную сухую траву, глядя на сломанный цветок репейника.
Когда солнце было уже высоко и палило, он сел на автобус и поехал на Снятную гору. Дорога вилась над самой Великой, и сквозь белую пыль спокойно голубела река, плыли по ней пароходики и лодки, зеленели луга на той стороне, и недвижное стадо пестрело у отмели. Автобус остановился в горячих соснах. Белосельцев по тропинке поднялся к церкви.
Сторож в заношенной офицерской фуражке отомкнул ему церковную дверь. Белосельцев вошел под прохладные гулкие своды, с зелено-розовыми полустертыми фресками, которые казались шевелящимися тенями прозрачных деревьев. Он стоял, окруженный едущими конями, младенцами, девами. Ангел с острым соколиным крылом глядел со стены удивленно и радостно. Белосельцеву казалось, что конь на стене переступает ногами, за его ушами, за выгнутой шеей еще много пространства и воздуха, пыльная травяная обочина, луг, по которому можно пойти. Туда и ушли все те, кто стоял в этой церкви с незапамятно давних времен, жег неяркие свечи, святил куличи и яйца. По дорогам пылила татарская конница, хвосты у коней были подвязаны русскими рушниками, и вдовы с тихими плачами убредали в луга, ставили негасимые свечи. А теперь за Великой качается иван-чай, и белый конь из туманов въезжает в розовый град. И над всем – удивленный ангел с острым соколиным крылом.
Белосельцев стоял в забытьи. Фрески над ним дышали ароматами трав и земли.
Он вышел на пекущее солнце. Сторож загремел ключом и, навесив замок, подошел к нему:
– А ты, чай, в Бога не веруешь? Ну-ну. Бог, он как сон – тебе приснился, мне нет. Вот и ходим, и ходим, бедные. – И побрел тихо прочь, размахивая ржавой связкой.
Белосельцев спустился к Великой и стал купаться в разливе, глядя на светлые разводы ветра, на зеленую кручу с церковью, всю в диких пушистых цветах, а потом долго сидел на песке, играя с ракушкой. Цепко ухватившись за створки, желая заглянуть в сердцевину, потянул осторожно. Что-то живое в ней напряглось, натянулось и лопнуло. Ракушка раскрылась, в ней шевельнулся, сжимаясь, розовый язычок, и вытекла жидкость. Белосельцев пожалел, что разрушил ракушку. Кинул ее в мелкую воду, и она закачалась там, переливаясь зеленью, как кусочек фрески.
– Так вот вы где, – услышал он над собой. – А я вас сверху увидела.
Аня стояла перед ним в соломенной шляпке, в бело-синей полосатой юбке, ее колени золотились у самых его глаз.
– Вы уже и фрески без меня посмотрели, и выкупались?
Не отвечая, он радостно смотрел на нее. Она смутилась и отступила на шаг.
– Что, опять собор на вас рушится?
– Рушится, рушится! – засмеялся он. – Купайтесь, такая теплынь, замечательно!
– Вы все без меня успели.
– Купайтесь, я буду еще.
Округлым плавным движением она скинула шляпку, выпустив на плечо золотистый рассыпающийся пук волос. Отвернулась и одним сильным взмахом освободилась от юбки. Осталась в черном атласном купальнике. Хмуря брови, чувствуя на себе его взгляд, пошла от него к реке.
Он смотрел жадно, как она входит в воду и вода подступает под ее круглые колени. Сильно, молча, без плеска она легла на воду и поплыла бесшумно и быстро, как зверь, подымая из воды белые плечи, и волосы ее сияли, как тяжелый слиток. Ему нравилась ее звериная легкость и смелость. Он хотел, чтобы она плавала ближе, но она отплыла и, наслаждаясь, забыв о нем, кружилась у середины, а потом повернула обратно, гоня перед собой волну.
Встала из воды, гладкая, яркая. Изогнулась, отжимая влагу из потемнелых волос, и, подойдя, опустилась, уронив мокрую руку в жаркий песок. Тяжелая барка под латаным парусом приближалась к ним по реке, держа курс в устье и дальше, в Псковское озеро, необозримо голубое, волнистое, в котором, невидимые глазу, находились острова с рыбацкими деревнями, добывавшими озерный снеток. Аня улыбнулась бело и ярко, держа в зубах ромашку.
– Вы плыли как выдра, – сказал Белосельцев, чувствуя, как прохладный свежий аромат идет от всего ее тела.
– Как выдра? – переспросила она, быстро взглянув на него.
– Как бесшумная выдра, – сказал он и взял ее за руку.
Капли дрожали на ее загорелом, с белой дорожкой плече. Она не отнимала руки. Барка с парусом приближалась. Белосельцев закрыл глаза, чтоб не видеть этих горящих капель, барки, ее серых, испуганных, полных солнца и тени глаз. Потянулся вперед и поцеловал ее, чувствуя лицом и грудью ее прохладную свежесть. Губы ее были глубокие, мягкие, язык быстрый пугливый, и он целовал ее, не раскрывая глаз, то уходя в мучительный сладкий омут, то возвращаясь в горячий, бьющий сквозь веки свет.