Он прижался лицом к ее дышащей теплой груди и стал засыпать, испытывая нежность и тревогу.
...На следующий день они брели по исчезнувшим старым усадьбам, темневшим пепелищами в цветущем бурьяне. И она говорила:
– Ты знаешь, мне так хорошо тут, так грустно. Будто здесь стоял дом, где я родилась. Будто меня качали в расписной зыбке, и мой дед – белогривый, как этот старик, – бормотал из угла мне сказки, попивал из блюдца прохладный чаек. Уверена, если нагнуться, копнуть бурьян, то в земле блеснет осколок того блюдца с писаным красным цветком.
Белосельцеву вдруг стало больно, голова закружилась, словно он падал в невесомости в свое далекое, еще не существующее будущее, в котором, на склоне лет, он стоит на каком-то бугре, кругом осенний бурьян, он наклоняется, подымает с земли черепок с красными лепестками цветка, и жизнь его прожита, и все, кто его окружал, кого он любил и лелеял, ушли с земли, и он, одинокий, усталый, стоит на осеннем ветру.
Они увидели стог под дощатым навесом, опустились на охапку сена. Голова Белосельцева кружилась от неясных предчувствий, от близости неведомых дней, от посвиста трав. Они заснули и сквозь сон слышали, как бегают по ним полосатые тени, кричит пронзительно ястреб, а проснувшись, нашли у себя на груди два веночка из синих цветов. Видно, деревенская дурочка набрела на них в поле, оставила свой подарок.
Возвращались они домой рука об руку. Белосельцев глядел в ее близкое, серьезное лицо и знал, что станет теперь смотреть в него без конца. И будет много, много всего. Близкая зима со следами зайцев в саду, жар натопленной темной избы, весенние звезды в окне. И она будет наклоняться к колыбели с раскрытой грудью, и их сын будет тихо дышать, живя среди золотистой прохладной тьмы. Он знал: неминуче беда за бедой прошумят над ними. И в конце будет белый путь, черный лес вдалеке, над снегом большая заря.
Они шли теперь рука об руку, глядя, как наливается светом гора и над лесом восходит солнце, словно край раскаленной поющей трубы. Могучая песня наполняла леса и долы, и в этой песне звучало: «Радуйся. Радуйся тому, что пришел в этот мир и дано тебе бесконечное блаженство жить, страдать, умирать в этом озаренном прекрасном мире, на этой обетованной земле»...
...Он услышал резкий нарастающий звук, какой издает набирающая скорость электричка метро, врезаясь в узкую горловину туннеля, воя, звеня, в мигании размытых огней, в металлическом реве и посвисте. Голова запрокинулась от невыносимых перегрузок, словно он сидел в кресле падающего космического корабля, окруженного сферой огня. Очнулся от удара о землю. В руках его был фарфоровый черепок с алым лепестком цветка, и то место в бурьяне, откуда был взят черепок, обнаруживало узкую, уходящую в глубину скважину. Она стремительно сужалась, смыкалась, будто рана, из которой выхватили кинжал. В эту скважину, словно корень, от которого его отодрали, утекала бело-голубая молния исчезнувшего, сгоревшего времени.
Белосельцев обернулся. За его спиной стоял Гречишников в блестящем от дождя плаще, а чуть поодаль, в бурьяне, у покосившейся ограды кладбища, стояли Буравков и Копейко в таких же блестящих, ниспадающих до земли плащах.
– Ну наконец-то, Виктор Андреевич, нашли тебя. Кого ни спросишь – видали, был здесь недавно, а куда пошел, не знаем. Хорошо, Копейко казачьим чутьем догадался.
Белосельцев, с помутненным сознанием, словно только что пережил контузию, поднялся, держа в руках черепок.
– Ты уж извини, Виктор Андреевич, что не дали тебе отдохнуть. Очень срочно. Начинаются большие дела. Без тебя никак невозможно. Сейчас на аэродром, самолет уже ждет, а оттуда в Москву, во «Внуково». Там другой самолет. Полетим вслед за Избранником в Сочи. У теплого моря обсудим насущные задачи. Так мало людей с головой, с интуицией, с аналитическим даром, с боевым и мистическим опытом. Очень на тебя рассчитываем.
Можно кинуться вниз по склону к серой холодной Пскове, упасть с разбега в воду, чтобы головой удариться о донный камень, и вся его жизнь вытечет красной влагой, смешается со студеной водой. Можно проскочить мимо этих троих в блестящих плащах, перемахнуть через ограду кладбища и, виляя среди могилок, жестяных линялых веночков, ускользнуть от преследования. Но там, куда он стремился, сквозь редкие деревья лакированно блестели черные легковые автомобили и просматривались фигуры охраны. Можно удариться грудью о землю, вонзиться в толщу времени, ускользнуть от ненавистных преследователей, превратившись в тонкий язык огня, скользнуть в незаметную, уходящую в бесконечность скважину. Но она срослась, ее сдвинули намертво континенты, и земля не пускала в себя. Он медленно нагнулся, опустил на землю черепок с красным лепестком, приложив его к оставленному отпечатку.
– Я готов, – сказал он обреченно, делая шаг им навстречу.
Глава тридцать четвертая
На трех автомобилях они приехали на военный аэродром среди белесой моросящей равнины, где под мелким дождем мокли десантные транспорты и стоял готовый к взлету двухмоторный самолет «Аэрофлота». Охранники из хвостовой машины охватили кольцом самолет. Белосельцев вышел и стал смотреть, как Гречишников прощается с незнакомыми молчаливыми спутниками, обнимает их, и до слуха его долетели слова:
– Спасибо, мужики, за поддержку... Еще повидаемся... Таможню поставьте под наш контроль, скоро потребуются большие деньги... А то дворцы себе понастроили, думают, их с самолета не видно. А мы им аэрофотосъемку, засранцам...
Командир корабля в форме гражданского летчика отрапортовал Гречишникову:
– Товарищ генерал, машина к взлету готова. Разрешите взлет.
– Разрешаю. – И, шелестя своим черно-серебряным плащом, Гречишников тяжело полез на борт, сотрясая трап.
Копейко пропустил вперед себя Белосельцева, заслоняя его спиной от пустынного туманного поля, оставляя для движения узкую линию вверх по ступенькам, в овальную дыру самолета.
Самолет был пуст, влажно и чисто вымыт. В хвост рядами уходили кресла. Все они разместились в переднем отсеке со столиком. Стянули влажные плащи, стали разминать мускулы, крутить шеями. Все дружелюбно поглядывали на Белосельцева, ради которого и совершили утомительный рейд.
– Часика полтора – и в «Чкаловском». Там по Щелковскому до кольцевой и до «Внукова», ну – еще часок. Как раз укладываемся, с запасом, – удовлетворенно, глядя на золотые часы, произнес Гречишников. – Правильно, Виктор Андреевич?
От него исходило благодушие доброго доктора, говорящего с выздоравливающим пациентом, и ничто не напоминало в нем жестокого, яростного экзекутора в темном берете, стоящего на вершине вознесенного над Печатниками эшафота.
Самолет задрожал всеми своими перепонками, алюминиевыми пластинами и заклепками, раздул на крыльях два прозрачных стальных одуванчика и взлетел. В разрывы туч, косо, словно оторванная от земли тусклая жестяная лента, мелькнула Великая, белая звонница Вознесения, окруженная желтыми деревьями, кремль с Довмонтовым городом, где когда-то находился раскоп, Троицкий собор с заостренными почками куполов, и все кануло в мутных облаках, теперь уже навсегда.
– Ну что, коллеги, после хлопот и переживаний не мешало бы расслабиться. Так ведь, Виктор Андреевич?
Гречишников потер якобы замерзшие руки тем жестом, который предполагал появление согревающего и расслабляющего средства. Тут же появился молодой миловидный стюард, расставил на столике тарелки, рюмки, разнообразную рыбную и мясную снедь, поставил в специальное кольцо, на случай воздушной тряски, бутылку молдавского коньяка.
– Водички надо? – спросил он любезно.
– Боржомчика, если можно, – попросил Буравков и нетерпеливо потянулся к бутылке.
– Ну что ж, дорогие братья, вот мы и снова вместе. – Гречишников поднял круглую рюмку, в которой колыхался коричнево-золотой коньяк. – Нам нельзя разлучаться, нельзя таить друг на друга обиды. Только вместе, единой волей, едиными духом и разумом мы достигнем поставленных целей. За нашего друга Виктора Андреевича, за его благополучие и здоровье!
Все чокнулись с Белосельцевым, радуясь его возвращению, как радовался библейский отец возвращению блудного сына. Пили, жадно закусывали. Белосельцев пил и ел со всеми, послушно следуя