Люськи выпали оба передних зуба, и теперь она шепелявит. От этого голосок делается ещё противнее. Она стоит раскрасневшаяся, светлый локон выбился из-под мохеровой шапки, на ботинке развязался шнурок. Дзюба знает, что сестра точно его заложит отцу, но на всякий случай спрашивает: «Люсенька, а может, иди домой? А то там тебя мама искать будет. А я скоро. Я тебе что-то принесу».
– А вот и нет! А вот и фигушки! – шепелявит Люська. – Не возьмёте меня – всё расскажу папке!
– Да пусть идёт, – говорит Филька, – постоит со мной тихонько.
Дзюба смотрит на меня вопросительно. Я пожимаю плечами – а что делать?
– Постоишь тихонько? – спрашивает он у сестры.
Люська беззубо улыбается и кивает головой.
– Ладно. Шнурок завяжи. И только пикни мне!
Всё происходит как-то очень быстро. Сперва мы с Дзюбой залазим в сад и идём вдоль забора, выискивая место потемнее. Потом вдруг слышим, как Люська зовёт нас. Дзюба шипит: «Ч-чёрт!» – и кидается обратно. Буквально метров через десять он сталкивается с сестрой, которая убегает от Фильки. Потом мы все тащим Люську, которая брыкается и пытается орать, обратно к лазу в заборе. В тот самый момент, когда мы выталкиваем её наружу, откуда-то сбоку раздаётся треск и перед нами вырастает фигура сторожа с ружьём, которая преграждает выход. Сторож сплёвывает, недобро улыбается и говорит:
– Ну, пошли, красавчики…
Мы стоим, как вкопанные. Тогда он поднимает ружьё, толкает им Фильку в плечо и говорит громче:
– А ну пошли, щенки!
И Филька сразу начинает плакать. Я чувствую, как у меня делается щекотно в носу, и готов тоже зареветь, но Дзюба говорит тихо: «Пошли». И мы идём вглубь сада, подгоняемые окриками сторожа, и тычками в спину.
– И кто тут у вас главный? Ты, что ли? – сторож направляет ружьё на Фильку.
Филька выше нас почти на целую голову. И можно подумать, что он старше нас года на два. Филька всхлипывает и утирает нос рукавом, мы молчим.
– А ну, на колени! – вдруг рявкает сторож.
Филька от неожиданности приседает, а потом становится на колени.
– Ешь землю!
Филька начинает реветь в голос. Он всхлипывает, размазывает по лицу слёзы и просит:
– Дяденька, отпустите меня, дяденька! Я больше не буду, дяденька! Я не хотел, это они меня позвали! Я их отговаривал, дяденька!
– Ешь, я сказал, а то пристрелю!
И вот тут я тоже начинаю плакать. Сперва я плачу как-то внутри – просто вздрагиваю всем телом и стискиваю зубы. В голове что-то сильно и ритмично начинает стучать, а все звуки извне долетают, словно через толщу воды. И всё делается медленным и вязким: движения, голоса, сумерки вокруг, мои мысли, стук в голове. Как будто здесь происходит какое-то кино, и я не имею к нему отношения. Или как будто сон, где ты уже понимаешь, что это сон, а ничего изменить пока не можешь.
Я вижу, как Филька сгребает в кулак горсть земли и пытается запихнуть в рот, вижу, как Дзюба наклоняется к нему, вижу, как сторож толкает Дзюбу ружьём в бок. Я различаю, как он рявкает:
– А ну, на колени! И тоже жрать землю!
И вдруг я отчётливо слышу, как Дзюба говорит: «Не буду!»
– Ах, не будешь? – кажется, сторож раззадоривается всё больше. – Не будет он! Щенок!
Он поочерёдно взводит курки и утыкает ружьё Дзюбе в лоб. Потом, подумав, утыкает его в грудь.
– На колени, я сказал!
– Не буду!
Дзюба стоит бледный, со сжатыми кулаками, смотрит прямо сторожу в лицо, и у него чуть дрожит подбородок. Несколько секунд они смотрят друг на друга, и вдруг сторож поворачивается ко мне, и я вижу два дула прямо перед собой. У меня на мгновенье перехватывает дыхание, и ноги делаются ватными…
И тут я слышу Люськин голос.
– Они точно здесь, я не вру, честно! – кричит Люська, и голос её приближается. И он совсем не противный, этот голос, а просто высокий девчачий голосок. И вслед за ним слышатся ещё другие, тоже знакомые.
Мне хочется крикнуть: «Мы здесь!» – и бежать на эти звуки, но я не могу сдвинуться с места.
Мы идём через Козий мост, как под конвоем. Мы втроём впереди, взрослые сзади. Люська оббегает нас по дуге и возвращается к родителям.
– Филька ещё ревёт! – докладывает она отцу.
Потом оббегает нас опять, что-то спрашивает, семенит немного рядом, показывает язык, бежит обратно:
– Они со мной не разговаривают!
– Костик мне кулак показал!
И так всю дорогу.
Конечно, ружьё оказалось не заряжено, конечно, сторож просто хотел нас напугать. Он долго разговаривал со старшим Дзюбой, пока моя мать и тётя Вера вычитывали нам мораль. Тётя Зоя разжилась пакетом больших жёлто- зелёных яблок. Всё это уже не имеет значения.
Мы идём молча. Филька всхлипывает и поминутно отплёвывается, вытирая рот рукавом. Он замёрз, его трясёт. Я снимаю шапку и молча отдаю Фильке. Он берёт и молча надевает. Мне опять представляется дырка в его голове. Я ничего не чувствую.
Я думаю о другом.
Если бы Люська не привела взрослых, если бы сторож приставил ружьё к моей голове, если бы приказал есть землю... как бы я поступил?
Я не знаю. Я никогда этого не узнаю!
Мы доходим до развилки и молча стоим, глядя в землю.
– До завтра, – говорю я.
– Не уверен, – говорит Дзюба. – Батя злой, не выпустит.
Мы ещё немного стоим, пока не подходят взрослые и не разводят нас в разные стороны.
Потом ещё меня догоняет Филька и отдаёт шапку, и я кладу её в карман. Кажется невозможным сейчас её надеть, как будто в ней, и в самом деле, дырка.
Я смотрю, как Филька бежит обратно в темноту, на своих длинных ногах, размахивая длинными руками. И мне хочется почувствовать к нему какое-то презрение или отвращение, или хотя бы жалость. Но я ничего не чувствую. Совсем ничего.
Ирина Комиссарова
Жизнь и ловля пресноводных рыб
Пруд был маленький и грязный, но Павлушу это не смущало. Летом тянет к воде, а до речки далеко. К тому же по шоссе. А пруд тут, под боком – пятнадцать минут на велосипеде, всего и делов. Павлуша ездил туда по вечерам, когда стайки дачников уже успевали впитать в себя положенную дозу ультрафиолета и покинуть насиженную траву. После них оставались пустые полиэтиленовые пакеты, полиэтиленовые пакеты с мусором и просто мусор. Самоназначенная смотрительница пляжа, хозяйка ближайшего к пруду дома, этот недовыброшенный мусор собирала и доставляла по назначению. Арбузные корки и дынные сердцевины, киснущие в кустах, привлекали мух и прочую насекомую нечисть, чего в непосредственной близи от собственного двора допустить было ни в коем случае нельзя. Звали смотрительницу Зинаидой Рафаиловной – Павлуша знал это потому, что она некогда работала вместе с бабулей на одном рыбокомбинате. Бабуля Зинаиду не жаловала и отношений не поддерживала; ну да она ни с кем их уже не поддерживала…
Павлуша слезал с железного коня и шел сидеть в «свое» место – на противоположной от дороги стороне пруда, почти полностью скрытые густыми зарослями зелени, находились мостки: чуть покосившиеся опоры, нагретые доски; каждая трещина, каждый «глазок» изучены как свои пять пальцев. Павлуша аккуратно расстилал привезенную с собой газету, размещал на газете свое немаленькое тело. Ноги ставил ровно, сандалик к сандалику, обхватывал колени руками. Выдыхал. Вдыхал. Щурился на истощенное дачниками солнце, опускал ладонь в желтоватую воду. У берега толпились бестолковые стадца головастиков, мелко виляющих хвостиками, как собаки-попрошайки. Скользили водомерки, облаком вилась мошкара. Все как положено. Вечер, лето, водоем. Благорастворение на воздусях и во человецех благоволение.
Павлуша сидел так около получаса, затем вставал, аккуратно складывал газету, брал велосипед за развесистые рога и отправлялся в обратный путь.
– Как по расписанию, – провожая Павлушу взглядом, сказал Сергеич, слесарь пятого разряда в отставке. – Чух-чух- чух, пилит себе под горку. Слышь, Фаиновна, как его не боятся одного-то пускать, дурачка?
– Кому бояться-то? – пожала плечами Зинаида Рафаиловна. – Родители об нем думать давно забыли, на бабку скинули, а бабка сама совсем... – Зинаида сделала выразительный жест рукой, не желая прибегать к крепким выражениям. – Да и не дурачок он уж так чтобы... Тихий. Хлопот с ним никаких.
– Был бы здоровый, небось работал бы, – резонно заметил Сергеич. – В тридцать-то лет. А? Или сколько ему, все сорок?
– Ну не здоровый, конечно. Инвалидность-то имеется. Пособие. Ну и отец деньгами помогает; это он молодец, ничего не скажу.
– Чух-чух-чух, – хохотнул Сергеич, глядя, как Павлуша медленно едет теперь уж в гору, высоко поднимая круглые колени. Впрочем, хохотнул беззлобно, без насмешки – даже с некоторой симпатией.
Павлуша и в самом деле жил по расписанию. Оно придавало каждому новому дню размеренность и четкость очертаний. Наручных часов у Павлуши не было, да он и не испытывал в них нужды, прекрасно обходясь часами внутренними. Тик-так: возня на грядках, тик-так: натаскать воды, тик-так: поход за молоком. Дни катились гладкобокими мячами. Павлуша улыбался. Тихонько, под нос пел песни.
На песни он был мастер. Сочинял их одну за другой, практически без перерыва. Басовито гудел мелодии – неторопливые, протяжные, все время разные: ни разу, кажется, не повторился. Иногда со словами, но чаще без.
– Не вой, – строго одергивала бабуля. Она смерть как не любила Павлушинова пения. – Колдуешь все, – обвиняюще грозила пальцем. – Бабку норовишь уморить. Погоди уж, и так недолго осталось.
Павлуша не реагировал. Ему не нравились такие разговоры. Трудно было разобраться, всерьез говорит бабуля или просто ворчит пустяки. Не норовил он морить и