сочится жалобный заполуденный свет. Ситный, пористый свет, как булка серого хлеба за двадцать восемь копеек.
Я не умею молиться, но мне хочется спать, и я сажусь на корточки и сплю вполглаза.
Никто меня не тронет, ни алтарные старухи, ни торговка у свечного ящика, ни женщина в круглой шапке, которая трет и трет суконкой заляпанный воском большой подсвечник на золотой ноге.
У меня в кармане школьной формы, спрятан ломоть соленого ржаного хлеба с чесноком. Я съем его просто так, сидя рядом с взрослым человеком, которого старухи зовут Андрюша Князь Ваганьковский. Ему много лет, он юродивый. Он делает венки из пластмассовых роз и лилий. Так с лица ничего себе, только все улыбается. И хлеб я молча поломаю и дам ему большую часть. Он уже сказал мне, что хлеб нельзя резать ножом, а только ломать теплыми ладонями.
И никогда нельзя переворачивать буханку вверх дном.
Грех это.
Большая обида хлебу.
Он дарит мне грецкий орех. Я ломаю его в щели церковной двери, 'г-грех'.
Внутри раздавленной скорлупы сморщенные перепонки и черный прах.
Надо же как далеко увела память от той истории с предком, который взял да и ушел в Иерусалим. Говорили мне, что был он цыганом, звали его Матвей, пришел из Бессарабии, отстал от табора по болезни, упал с лошади ногу сломал так что кость выскочила, день за днем и загнило бедро и отрезали, так и скакал на обрубке, остался на Смоленщине, в деревне, поставил кузницу, и на одной ноге махал молотом и коней ковал, самовары и кастрюли лудил, так что любо-дорого. Женился на русской, жили хорошо, дети, внуки. Матвей поседел. Потом ослеп. Утром еще ничего был, а вечером - все, как глаза не три, не видно ни зги, ни просвета.
Учился заново от двери до калитки, по грядам, наощупь. Мальчика сироту приспособил, учил его водить незрячего, чуть надавливая на запястную косточку.
А потом без 'здравствуйте-до свидания' поднялся до света, мальчика разбудил, собрал в наволочку хлеба с чесноком, послушал, как дышат домашние, кивнул и толкнул дверь и не обернулся и никогда больше его не видели в тех местах.
Я уверен, что случилось это по ранней весне, на Светлой неделе. Пошел сначала наугад, Еруслим-град неблизко. Матвей добрался до украинских кудрявых дубрав, там хорошо пахло и гремел город Киев ярмарками, в Киеве, либо окрест, странник научился играть на колесной лире, петь думки, и все, дальше не выдумать.
Лег ли он где-то, лбом на кулак, протянулся, отстегнул ногу, и тормошил его поводырек за холодное плечо: дядька Матвей, вздохни, страшно мне, куда я теперь один?
И тянул из шапки кусок хлеба с солью и чесноком. А потом тупо смотрел, как роют яму, и кинул горсть на неструганый гроб, люди подсказали , что так положено.
Мальчик потащил ноющую лиру по украинским тополиным дорогам. Он говорил и пел.
А может быть, ну бывает же такое чудо хоть раз в миллион лет на земле - и дошел Матвей на одной ноге до Иерусалима, вдохнул пыль его гончарную, запах цитрусового масла на закате под солнцем из апельсиновой рощи, улыбнулся и помер, сгреб напоследок в заскорузлый кулак белую каменную пыль и хорошо отошел.
На каких перекрестках времени он делился мужеством своим и бегством кобзаря, лирника, майстра, с маленькой пепельной женщиной по имени Мария, бежавшей из Вильно от войны весной.
Как хорошо, что не дожил слепой Матвей до тех лет, когда устроили в Москве съезд кобзарей, а потом вывели и пустили в расход, много лет спустя поставили в Харькове памятный камень - всем слепым, идущим вечно в Иерусалим, двести их, триста, с бандурами и козацкими полынными думками.
А дети его и внуки и он и она - во мне. Вот они застыли в рисунке на подушечках пальцев, в слезных мешочках в углах глаз, в луковицах волос, в рубчиках, царапинах и шрамах, в запахе пота, в школьных косых линейках и прописях.
Матвей идет в Ерусалим на рассвете, сильно наваливается на плечо поводыря - и вечно в пыли отпечаток босой ноги и кругляш протеза.
Мария тянет саночки с хлебом по ледяным шпалам.Закусывает край платка. Падает на колени до крови. Встает. И тянет.
Паровоз чухает ко всем чертям в Харбин. Китайчонок кивает в открытой двери теплушки.
Колеса вертятся под гору, жужжит колесная лира, опять заело замок в двери, стынет колесико лимона в крепком чае.
На ровные ломти кромсаю крупный столовый хлеб, срезаю корку, натираю чесноком и жую, кривя рот, избегая зеркал.
На руках от локтя до запястья встали дыбом волоски.
Поют на ступенях подъезда в унисон расстрелянные лирники-майстры.
Надо расклеить все окна и бежать из дома, как лошадь от лесного пожара, иначе не выжить.
Если завтра весна.
Бедный Генрих
Эта история произошла в городе Праге, в 1617 году, незадолго до начала Тридцатилетней войны. Когда в городе правили четыре католических наместника австрийского императора Матеуса. Когда сама земля кипела болью и призраки выходили на перекрестки. А живые ждали и пили мартовское пиво в 'пивницах', и заедали солеными кнедликами и утиными крылышками в сливовом соусе. Ждали и не знали чего. Итак, вот история Бедного Генриха и его друга. Осенние вечера накануне большой войны.
...А вот еще была история в старом Подскали.
Место это в Праге считается ночным и недобрым, в полночь и в полдень мерещатся страхи, и никто из жителей не оглядывается, если его окликнули сзади по имени.
Разве что перекрестятся и скажут:
- Иди от меня с Богом.
Оно и пойдет.
Или догонит и сожрет - все зависит от того в урочный или неурочный час вышел на улицу неосторожный пражанин.
В переулке Под Слованами, который соединяет Плавецкую и Троицкую улицы видят Танцующую еврейку. Ее убили по любви.
Еврейка танцует по субботам в огороде гильдии дубильщиков совершенно голая и плачет.
Есть у мертвой красивой еврейки большой белый пес - на ошейнике он носил ее любовнику срамные письма. Если кто засмотрится на плясунью, пес мигом прыгает ему на спину и рыгает в затылок кипятком. Тут уж не зевай, неси дьявольского пса до самых границ Подскали, и говори ему самые ласковые слова: и «умница», и «золотце» и «колокольчик», и «душенька ненаглядная», и «пуховочка-плистовочка» и «рыбонька моя»... Ну, как девке на ушко шепчут, когда завалить хотят.
Достигнешь границ квартала - пес исчезнет, аккурат в конце мостика над илистым потоком, что течет по камням с Виноградной горы во Влтаву.
Не понравишься псу - сбросит в ревущую воду и обобьет течение труп по всем валунам и перекатам. А улестишь чудовище, грянется песья туша оземь и рассыплется золотыми монетами старой или новой чеканки.
Полновесными. Неистратными.
Есть смельчаки, которые так обогатились. Но утопленников больше. Чтобы золото удержать, надо с того клада каждый месяц покупать свежее мясо и кормить бродячих собак в полночь под городскими виселицами, а то золото уйдет в землю, как змейка.
Псы-то злые, а виселицы-то страшные, мертвецы в ладоши хлопают на ветру.
А на Вытони был костел с кладбищем, там безголовые тени бродят, стерегут большие деньги - клады в мешках велел зарыть князь Вацлав по четырем углам погоста и четырех своих казначеев обезглавил и сидя вместе с мешками зарыл, чтобы стерегли, а головы вздел на перекладины церковного креста, очень справедливый был князь.
Большие деньги.
Там же ходит мертвая скотница Градуша, баба в соку, груди молочные, ищет свое дитя-сироту, как-то раз, оставив ребенка, пошла она отнести пиво и обед на конюшню любовнику, а дитя потянулось к масляной лампе и опрокинуло на себя.
Четыре дома сгорело, и муж сгорел и сродники и скотина, а сама Градуша попала в руки служителей ада, что на конюшне играли в кости. Только не далась адовым прислужникам Градуша, отбилась от копыт, вырвалась из когтей, и с тех пор бегает по ночам, кличет сына, чтобы утолить его жажду ключевой водой из решета. Льется вода на подол, разгорается утро, рассыпается пеплом грешная мать.
В том-то и беда, что матери разрешили искать дитя по понедельникам и средам, а дитя ее появляется на улицах по вторникам и четвергам - и хотели бы, да не встретиться им никак.
Все дело в ребенке. У него сердце, желудок, печень и легкие - из чистого золота. Раз в сто лет взрослеет дитя на год. Сейчас ему как раз пятый годик пошел. Нужно его подстеречь, когда он выходит из камня углового дома на Плавецкой улице, где москательная лавка.
Призрак вытекает из щелки меж камнями, будто дым, сгущается - и стоит напротив прохожего в белой рубашонке, а волосы горят, будто на макушке костер развели - плещут огненные языки по плечикам, тянет дитя ручонки, умоляет обметанными губами: 'Мама! Пить!'.
Тут нужно 'Отче наш' произнести, взять нож, который баба неневестная выковала на Пасху, не произнося ни единого слова, и горло младенцу-призраку перерезать от уха до уха одним ударом.
А после выпотрошить привидение - и слитки золота из его утробы забрать. Те слитки, сколько от них не возьми, не убавляются. Только никто еще не решился на такое злодейство. Тяжело дитя зарезать, пусть и мертвое.
- Враки! А вот про серебряную рыбу чистая правда! - крикнул из угла подвыпивший гуляка - после полудня палинка – мадьярская водка на абрикосовых косточках не в то горло попала, закашлялся, дружки его по спине хлопали - прокряхтелся, рассказал свою историю.
- Видите ли, братцы, один ростовщик во время большого пожара на Карловой улице, когда дома вспыхивали, как вата, так спешил спасти свои векселя и серебро, что бежал прямо по телам полуживых обожженных горожан,