земной толще переплелись корневища городов - не выкорчевать ни палом, ни порохом.
Поблескивали на шкуре ночной коровы звезды в полыньях облаков - лейденские капельки, батавские слезки.
- Хорошо, - шепнул Найденыш и потушил свечу.
Камышовая корзинка
- А золото ему Змок таскает. Обрушится в трубу огненной цепью - искры, дым коромыслом, серная вонь. Змок свернется клубком в изголовье и всю ночь чеканит горячие монеты двойным железным языком.
- Какой еще Змок?
- А такой. Змок, он Змок и есть. Много знания не надо, чтобы змока завести. Три ночи ходи на церковный двор, да примечай, где черная свинья копает землю рылом. На четвертую ночь свинья поднатужится и снесет яйцо в яму. Вроде гусиного, с рыжим крапом. Скорлупа мягкая, как у гадюки кожа. Хватай свиное яйцо левой рукой и беги, не оглядывайся. Дома носи под мышкой девять суток, нельзя слово молвить, бриться, мыться и есть мясо. Спи сидя, чтоб не раздавить яйцо. А потом - хоп! Треснет скорлупа и выскочит из яйца змок. Шелудивый, гребень набекрень, скачет на тонких ножках, вроде чернявого цыплака или гусенка голенастого. Влезет змок на плечо и крякает: 'Теперь мы с тобой друзья навеки'.
Не зевай, проси у него богатства. По ночам летает змок искристым помелом, клюет старые клады, набивает зоб. Змок твой дом золотом засыплет. От погреба до кровли. Змок верный и преданный. С ним непросто развязаться. Он даже помереть тебе не даст, пока его другому дураку, как заразу не передашь. А иначе змок так и будет скакать под лавкой, гадить и крякать: Чего тебе, человечек, надо, чего еще душе угодно? Прабабка моя, богатющая женщина, которая змока по молодости завела, как-то раз устала от его кряканья и передразнила: Чего надо, чего надо? Да хоть дерьма!
Веришь - наутро весь двор был дерьмом завален. Неделю разгребали батраки вилами.
Прабабка ревмя ревела. Нарочно ведь сказала - думала змок на дерьме надорвется, даст ей покоя. Как же... Пока в узелок его не завязали и на перекресток не снесли, откуда его нищий утащил, так и маялась прабабка поверх земли. В гроб легла, нашла отпетого мужика, за чекушку водки. Говорит ему - зарывай живую... Он трижды холм насыпал, трижды могила выплевывала гроб. Змока знаешь как кормить надо?
- Ну?
- Ровно в полдень снимай рубаху, портки и нательный крест. Голышом ложись плашмя на половицы. Стукни под левый сосок кулаком и зови: 'Цып-цып, поганец! Кушать подано, чтоб ты сдох!' Змок тут же - прыг на ребра. И клюет, клюет, клюет. Клювом долбит прямо в сердце.
- А наш Генрих тут причем?
- Повторяю, дуралей: золото ему Змок таскает - истинный крест, провалиться мне на месте, если вру, - так болтали промеж собой в обеденное время имперские писари и секретари на гулких лестничных пролетах Людовикова крыла Пражского королевского дворца
- День добрый всей честной компании, - сквозь зубы здоровался Генрих Фабрициус, проходя мимо бездельников и сплетников.
- И тебе того же, - отводили глаза писари и крючкотворы. - Долгих лет.
В нетопленном зале с гербами и витражными окнами кивали на дубовых скамьях безликие заседатели.
На помосте - четыре наместника императора Матеуса, австрийские ставленники.
Слова вязкие, смутные. Молоточек по кафедре клюет.
Бормотание имперских протоколов.
Писари в перерывах дуют на руки, один бублик жует, второй блоху ловит под мышкой. Перхают старики.
Скука под сводами, как дым, клубилась.
По вечерам темные окна – глазницы тянули теплую жизнь по капельке, будто красный сок из-под ногтей.
Морось застилала ржавые клетушки фонарей. У фонарного столба - пьяный попрошайка в шапке с кожаными 'ушками' на коленях жестянка для мелочи, ничья собака, голодная вялая девка с зобом. На пальце - колечко с ключами. Шепчет каждому встречному:
- Пошли со мной, у меня есть комната. Я в рот беру недорого.
Спешат по переулку, сутулясь, прохожие граждане - мешки. Возникают и тают в жидком старушечьем пятне света. Один за другим. Мимо.
Обложной дождь.
Генрих Фабрициус сидел на бронзовой тумбе с цепью в устье улочки, впадающей в Староместскую площадь.
Мусолил из кулака баранку.
Нецелый зуб с подсосом ныл.
Нанес ветер и дождя и снега, то-то худо тем, кто без ночлега... Мил милУю просит, отвори оконце, прошлой ночью сон чудной я видел. Как травою поросло подворье, а на траву роса в полдень пала, а на росу попадали стрелы... Не тревожься, друг ты мой сердешный, не травою поросло подворье, это горесть наша с тобой друг по другу. Не на траву роса в полдень пала, это наши с тобой слезы друг по другу, не на росу попадали стрелы... это наши кудри твои да с моими, наши с тобой кудри друг по другу.
Не было у Генриха милки, не потому что урод или бессильный, а по лености. Не было у Генриха дома - съемная комнатенка, а на соседней кровати - черноглазый преисподний гость. Не потому что нищий или бездельник, вовсе нет.
Был Генрих из той породы людей, что с полузакрытыми глазами живут. Ходят, шаркают, смотрят в окно немытое, зевая, крестят рот и приговаривают: 'авось все само как-нибудь устроится, перетопчемся, подождем еще один день, день да ночь, сутки прочь, вот чаек с ромом в кружке остыл, вот книга занимательная с картинками, игра настольная 'лото-бочоночки', без проигрыша, без выигрыша, зато с отдохновением. А там уж и спатеньки охота... А еще пара лет, а потом еще пяток, а там и десять, двадцать, тридцать, ан глядишь - могилка зевает за порогом, пора уж туда, где нет ни смерти, ни воздыхания, на вечную боковую.
Генрих думал на неделе завязать в узелок хлебца с чесноком, корейки, все теплое нацепить на себя, да податься в бега от 'Проказницы' и Найденыша, по волчьи, на перекладных, к торговому обозу пристроиться, ноги унести и от службы и от черной дружбы.
Мало ли в мире мест, где прокормиться грамотному можно, в учителя, в начетчики. Не поползет же за мной выкормыш мерзкий под землей... Не посмеет. И золота его не возьму в дорогу, пусть задавится своей сатаниной мздой!
Уже даже узелок тайком собрал, замотал в скатерку припасы, затянул четыре уголка. Выкурил полтрубочки на лестнице Эржбетиной пивницы.
Решительно через плечо узел перебросил и пошел прочь.
Дошел до Пороховых ворот, и ниже по улице, на мостах мыкался, смотрел, как призраком вздымаются в дымке древние башни Градчан.
А люди ходят под дождем с ножами. Глаза бирючьи. Веки набрякшие, как могильные грибы. Скалятся. Говорят нехорошее. Над погостами галки черными тучами поганили небо.
Узелок промок, несло от него чесноком, махоркой и польской колбасой.
Страшно одному.
Генрих сунулся в торговые ряды, помаялся между мужиками. Кто в Словакию везет зеркала, кто горшки, кто битых кур. Никто даром не берет попутчика. Человек подозрительный, мямлит Бог весть что, усишки сивые, гнусные. И глазом косит - верно врет. Злые мужики на базаре, крепкие у них кони, прямо в лицо фыркают, пар от боков, хрупают овес из торбы, копытят солому на мостовой. Мужик жамкал в лапищах Генриховы лацканы, дышал в лицо перегарищем:
- Скользкий ты, др-руг... Не годишься в дорожные товарищи. Иди себе. Пусть тебя Янчик возьмет.
- Не возьму - хрипел с крытого воза Янчик - у меня Зузка насносях, выйдет ей перепуг от длинноносого, она мне аистенка родит. Гони его, нам не надобно.
И мог бы Генрих настоять, шутку отмочить, проставиться мужикам, но руки опустил.
Понурил голову и поплелся по городу.
Лужи под дождем морщатся, кивают с дверей литые львиные головы и медные молотки.
Хлеб пекут. Пахнет сытно и сыро. Генрих постоял у поленницы, поотдирал с березовых дров бересту.
Вышла баба, плеснула с порога помои, прикрикнула:
- Шляется тут пьянь! Шел бы работать.
За спиной ее - кухня вся в теплом свете - посуда расписная на полках, вязки лука и грибов. Надрывно орало в люльке невидимое дитя. Терся о косяк, выгибая спинку, полосатый домашний кот.
- Ухожу... ухожу. - отмахнулся Генрих.
- Да постой, - разглядев, поманила баба, протянула баранку с маком. - На, помяни меня.
Генрих взял, поклонился. Побрел в арку, зажав подачку в кулаке.
Заполночь вернулся домой. В комнате ни огня, ни дыхания. Грамотные часики стоят. Маятник замер. Не плывет уточка по зеркальному озерцу, не машет крыльями лесная птица над гнездом с младенцем, не болтается колокол в церкви с венцом, не распускается на соломенном кусте бумажная роза.
Ушел Найденыш без спроса. Генриха бросило в жар, ссыпался по лестнице, стукнулся в комнату хозяйке. Нет. Как уходил - не видела.
Плохая ночь. Генрих спать укладывался, ворочался, опять вскакивал, воду пил, то зажигал, то гасил свечу.
Забывался ненадолго, быстрые сны бились под веками, как пескари в решете.
Рассвет серенький. Заворочался ключ в двери. Неслышно вошел Найденыш. Швырнул на вешалку мокрого бархата берет со сломанным перышком и латунными бляшками.
- Где ты был? - не открывая глаз, спросил Генрих.
- Гулял под фонарями - нежный равнодушный голосок, с легкой одышкой. Значит - сыт.
Найденыш неспешно переоделся в ночную рубаху, умывал личико в тазу, дробил каплями отражение. Влез по-турецки на перину, подвинул к себе лампу, достал кожаную сумочку-ташку венгерского тиснения, а из нее - грамоту.
Прицокнул сладко, погладил себя по выпуклому животу ленивой ладонью, пристально рассматрел бумагу. Титул киноварными буквами выведен, печати, вензеля. Водяные знаки. Или показалось?
Генрих спустил на холодные половицы желтые ноги. Пришатнулся к соседу, сблизили головы.