Лозанны в открытом зале ресторана - будут макароны-каробонара, колибри и макабры, и на десерт шоколадная бомба с гремучим студнем - комплимент от шеф-повара. Пишут все забытые друзья, с которыми был в ссоре или охлаждении, и все желают встречи, так искренне и жарко, что в шорохе конвертов- секреток, визитных карточек и телеграмм мерещатся имена умерших - как ты не знал, мы воскресли, в среду, в семь, мы снова молоды, румяны и дородны, мы любим тебя, и любили всегда, давай-ка встретимся, тряхнем стариной, смотри - цветет всесветная весна и в скверы вернулись скворцы!
Сны санаторные, отборные, как крымские яблоки - всегда приятные, первосортные, расписные, тахинные, с горкой, с походом и наутро ни изжоги, ни тоски, ни мешков под глазами. Дерни из марсельской колоды таро наугад карту - и злое румынское гадание, которое раньше каркало свирепую единственную правду - 'Башню', 'Повешенного', 'Смерть', 'Страшный Суд' (крах, мор, тлен, глад) вдруг дарит 'валета кубков', 'влюбленных' 'силу' - счастье, тихое счастье. Без обмана и обвеса - подставляйте горсти, господин мой, я вам отсыплю сорок бочек соловьев!
Амнистия в тюрьмах, объятия на вокзалах, корзина с мокрыми камелиями для оперной примы, исполнение желаний, прогулка на первой палубе банкетного парохода, оркестр урезал венский вальс, хохочет на лету барышня в мантильке скунсового меха, и хочет замуж за тебя - конечно понарошку. Смакуйте ледяную водку и безалкогольные воды Лагидзе, спрашивайте морские деликатесы и белые гибридные фрукты - все оплачено на годы вперед, ни о чем не беспокойтесь, танцуйте под волжскими звездами меж тихими церковными берегами, покупайте на пристанях острова Дубовая Грива воблую рыбу, туески с земляникой и гонобобелем, и обереги, куклы-безымяшки с мочальной косой, пахнущей мылом, лоскутным петухом в сшитых вместе ладошках, вокруг тулова сарафан из клюквенной саратовской 'сарпинки', у безымяшки нет лица, это так полагается, чтобы никто посторонний не вселился и не испортил.
У свай пристани в плесе приплясывает щепа и окурки, зудит комар, и гаснут синие дачные маковки монастыря над красным сосняком... Жизнь только началась, мы колокола ждем к отходу и впереди - конечно сон здоровый шестичасовой в лавандовом белье, в каюте с европейской обстановкой, ортопедической подушкой и сероглазой серафимо-саровской женой.
И в столовой мельхиоровой ложке подносят не рыбий жир - а старосветский мед, и злокачественная опухоль на поверку - доброкачественный прирост капитала, вместо моченых гимназических розог - тепличные таврические розы, весь мир не метастаз, не выползок гюрзы - а па-де-де газелей.
На жаргоне ипподромных букмекеров такое веселое состояние дел и благополучный обмен веществ называется 'зряшней прухой' и опытные 'жучки' издалека и задолго чуют опасность, снимают ставки, пакуют носильное, постельное и съестное, уезжают к родственникам в Таганрог, ложатся на илистое болотное дно животами. Над ними в южнорусском застиранном небе плавают премудрые пескари и шепчут сухими зубастыми ртами: летай пониже, дыши пореже, хлебай пожиже, будет хуже! Всех нас сожжет прянишное огнедышащее счастье! Не к добру, а к ху-у-у-ду!
Вздорное навязчивое везение опаснее шальной пули или ночной телеграммы, я читал - не поручусь кто автор - что в Содоме, Помпеях и Атлантиде - накануне - были обвальные урожаи - сам-тридцать и сам-пятьдесят, зерно и плоды ломали амбарные замки, проростки фасоли и люцерны завивались до небес, сливки лились в свиные колоды хлестом, бабы, овцы и буйволицы рожали здоровые тройни, звездочеты составляли счастливые гороскопы, калеки ломали костыли и плясали под дождем - а нищие швыряли сдобные пышки и коврижки в окна богачей, все дни стали воскресеньями и государственными праздниками.
Вот он - угодливый поклон дьявола - полового: 'чего еще изволите-с отведать?'
Напоследок?
Как жаль, что в те дни я не знал жаргона ипподромных шулеров, и не владел шестьсот шестьдесят шестым чувством - мурашки по мошонке, потливость ладоней, истерический комок под кадыком, приступы отступления и бегства - единственное противоядие, которое феликса делает человеком и дает ему шанс выжить накануне.
Я снял соседний номер поскромней на придуманное имя, - ведь не могла же Алиса в черно-белом пограничном платье безнаказанно переступать мой холостяцкий порог - отовсюду следят - горничные, телефонные мастера, лифт-бои, носильщики, постояльцы, усатые французские повара с ножами и певица ресторанных романсов - лет сорока алкоголичка.
Я не спешил отсылать письма, настоящие рыбаки терпеливо смотрят на бамбуковые поплавки, прикармливают карасей скисшей кашей, ловят на муху, на мотыля, на гнилое мясо, на блесну или просто так, на палец. Опустит указательный палец в черную воду, загнет крючком, посидит, без дыхания и шороха часов шесть и тут из омута - ам. Щука-любовь. Царскосельская белорыбица. С золотыми ордынскими серьгами в жабрах. Добрая мудрая рыба – сама разведет костер, сдерет с себя чешую, выпотрошится, обезглавится, скажет: «Зер Гут!» и нырнет в крутой кипяток.
Я не торопил Икара, не подталкивал, не 'хлопотал лицом'. Раз в три дня всегда на втором ряду партера, двенадцатое кресло занимало черно-белое платье, танцевала Изадора с подвязанной промежностью, смычки пропарывали электрический воздух театра, аплодировали иностранцы и лондонцы, шипела и вспыхивала на полочке фотографическим магнием шебутная пресса.
В финале выходил Дягилев и дергал головой с шиншилловой проседью, эффектно показывая на гастролера - что я, господа, все - восторги - ему.
Черно-белое платье брезгливо поднималось за десять минут до конца, не оборачиваясь, маячило в проходе, топча каблучком красный ворс паласа. На нее шикали гардеробщики, продавщицы скверно отпечатанных программ и шулера со шлюхами с отличной родословной и репутацией, которым между обедом и дефекацией приспичило приобщиться к высокому.
Черно-белый шлейф с лиственным шорохом пересекал полутемное фойе, мимо стеклянной стойки с бутербродами и напитками, масляно лился по лестнице, пропадал.
На третьем выступлении имитатора я заметил, что Николай Барабанов смотрит на меня, как сомнамбула.
Алиса переменила позу, подперла перчаткой щеку, обтянутую мертвым крепом вуали - показала явственную скуку. Он понял. Споткнулся и нелепо забалансировал руками - зал сочувственно зашевелился, Икар все же завершил па, но танец уже был убит - обескровлен и полоскался по сквозняку засценков - как стираная лазаретная ветошь, и сразу стали внятны сбившееся дыхание, пыльный топот голых пяток по доскам, пятно пота в тюлевой подмышке греческого хитона.
Алиса ушла после первого действия.
И в следующую субботу не явилась на его концерт.
Платье остывало в утробе кофра. Я играл в карманный бильярд с лифт-боем Джонни (вечно так зовут мальчиков в каскетках с эмблемой отеля) и выиграл бутылку яичного ликера и полчаса наедине без свидетелей и верхнего света, как я уже писал - мне в эти дни отчаянно везло.
На следующее утро принесли газеты. Вторая полоса кричала о том, что концерт русского Икара прерван в связи с недугом. Растяжение щиколотки. В кассах театра публике возместили ущерб. Работают лучшие лондонские ортопеды. Прогноз посредственный. Остается надеяться...
Я скомкал газету и улыбнулся.
Держу пари, что история болезни была проста: Икар заметил, что в этот раз двенадцатое место на втором ряду пустовало.
Все складывалось так, как я хотел. Костяшка домино льнула к костяшке. Масть к масти, кость к кости, и крепко и лепко и бойко.
Горькая ирония - 'доступный плод' я снова делаю 'запретным'.
Мальчик десятки раз гулял в оранжерее, качался на качелях, читал Жюль Верна и понятия не имел о красных райских яблоках над головой.
Но в тот час, когда его поставили на правеж в папашином кабинете, и костлявый палец загрозил перед носом 'нельзя брать без спросу, нельзя! Вас высекут! ' - как уже и книжки отброшены и качели забыты и уже тянется паинька, воровато озираясь, за вызревшим плодом - кровяным говяжьим на пуповине-черенке, с кислым железистым привкусом сока на зубах.
Мальчика непременно высекут! А потом простят.
Но главное: яблоко в ладони.
В те дни, когда ортопеды и массажисты трудились над окаянной Икаровой ногою, я барственно, с ленцой вступил с ним в связь.
Точнее, в переписку - все те лихорадочно настроченные в номере 'не волне' цидульки я отмел и уничтожил, за исключением первой - о назначенном свидании на Oxford Circus - треугольник письма дозревал в шкатулке, пропитывался духами и пудрой.
Алиса писала мало, продуманно, крайне резко, отстраненно.
Алиса Патрикеевна ловко миновала ямы с кольями, капканы и силки - в письмах было все что угодно, кроме театра, Икара и самой Алисы.
Я маскировал ее возраст, пристрастия, опыт, менял запахи бумаги, как алхимик, иногда баловался с почерком - ну как измаянный Икар потащится, прихрамывая, к графологу, и хоть я не верю френологам и хиромантам - но как знать...
На тысячу воров и юродов в ночлежках на Лиговке, быть может водится один из всех - воистину святой мужичок - ничем не примечательный - но его любят голуби, и хлеб, которым он делится с товарищами по койке - никогда не черствеет, и городовой мужичка бьет сапогом, и пьет мужичок горькую, и по бабам ходок, но ему все можно – он по-достоевски бесновато свят. Как поросячий хвостик или шестой палец – врожденный атавизм.
Меня всегда пугали подлинники, моя милая Elle.
Мало ли на какого графолога мог напороться Икар.
Я опутывал Икара липкой шелкопрядной нитью из брюшка, рушил и возводил водовзводные башни, лачуги и