продухах, пересекали пустыри с битым стеклом, окунались в заросли осота, пырея, татарника, оплетали ее на миг по колено – сырые лопухи и вьюнок – и не ко времени расцветала на ее пути железнодорожная пожарная трава кипрей.
Алисе надоел Лондон, и ночь услужливо бросала черно-белую даму на окраины всех на свете городов, в заводские трущобы Выборгской стороны, мимо запертых железом складов и лабазов Сормова, прямо в пасти и непролазные грязи Нижней Пресни, где на смитовском тракте в общественных холодных банях спят беглые каторжане, подложив ножи под щеку, и тоскуют разные звери в зоологическом саду на верхних прудах, а на черных внешних лестницах мотается тряпье и капустный дух до слез.
Навалилось времени три часа пополуночи и часовой стрелке некуда бежать, и осеклась на полуслове – секундная.
Припала к слепому фонарю плоским задом проститутка – завернулся край юбки, ресницы слиплись желтой гноинкой, на щеках багровая сеть прожилок. Алиса поцеловала проститутку в сальный висок – спи, сестра, никто не спросит.
Алиса странствовала в малярийном мареве безвременья.
Вывески на ржавом ветру – туда-сюда. «Татарская Мастерская Айзеншписа: Русские ремесла». «Аптечный пункт Самохвалова. Бандажи и пиявки», «Ночныя блины», «Зингер: починка, замена игл и ножных приводов. Долгосрочный кредит».
Алиса мечтала порвать шлейф коллекционного платья-домино в клочья, сломать каблук, зацепить и дернуть кружево манжета - так чтобы затрещало на ржавом гвозде или заусенце забора. А что если прыгнуть по щиколотку прямо в рытвину переулка, неужели нельзя забрызгать чулки, топнуть ногой так, чтобы запросила каши подошва узкого ботика, чтобы разметалась вдрызг прическа, роскошная шляпа растоптанным лунным блином вляпалась в навоз на конном дворе пожарной части.
Платье невредимо, как тело на леднике.
- Ночью надо спать. – сухо сказала Алиса на перекрестке и прошила насквозь купы парковой сорной сирени, березовые поленицы, каланчу, церковь Девяти Мучеников Кизических и запертую бакалею на углу Безвозвратной улицы и Глубокого переулка и желтую пивную в полуподвале – там спали – головами на столешницы косматые завсегдатаи-копеешники.
Остыла на стойке под разливным краном липкая лужа. Пол заплеван шелухой и чешуей.
Черно-белая невеста Алиса семенила по набережной – берега без гранита – просто песчаные откосы, сваи, рыбий запах тины и водорослей, одинаковые жестяные знаки – якорь в круге перечеркнутый черной полосой «причала нет».
Алиса то снимала, то навинчивала с усилием на негнущийся палец обручальное кольцо, дышала ночной эвкалиптовой влагой.
У Алисы было много мужей. Шесть или два? Два это много? Для меня – много.
Любовник – драматическое амплуа. В жизни все жены и мужья, даже если выпили на чужих именинах и проснулись от омерзения на одной подушке.
Первый муж? Что он делал? Долги и бомбы? Преподавал физику и географию в сельской школе? Носил в коробке из-под торта пропахшие поддельным коньяком и мужским потом брошюры о народной воле и всемирном жидовском заговоре? Не курил, потому что вредно и дорого? Наотрез не ел мяса? Бульон – есть трупный отвар. Ростбиф – кусок младенца. Еженедельное промывание желудка – гражданский долг каждого. Если раз в неделю пить ноздрями соленую ледяную воду из ведра по рекомендации тибетских иогинов, то если не бессмертие, так мумификация достигается заживо...
Алиса не помнила его.
Кажется, его выслали, нет, конечно, нет. Он сам уехал в Гельсингфорс. Мы вместе покупали билеты, он все суетился у касс, сутулился. Брехал в окошечко: Мягкий! Непременно мягкий вагон».
Они не написали друг другу ни слова. Надобности нет.
Второй муж подоспел через месяц, познакомились через третьи руки. Болезнен, бледен, талантлив, одинок. Руки не целовал, стыдился. Садился на краешек стула, ломал и макал четвертку бараночки в жиденький чай. Височки стриженые.
Беседовали заполночь. Очаровал. Вечный мальчик.
Через месяц переехала к нему на выморочную квартиру близ Крымского моста.
Расставила и развесила свои вещи. Наняла бабу вымыть полы.
Стали жить.
Вечно вокруг него вились посторонние. Писал с грамматическими ошибками, но без правок. Издавался в сборниках.
В комнатах с книгами и гипсовыми слепками гудело паровое отопление. Здесь справляли с друзьями именины и рождество, читали удручающие стихи, смородиновый чай подавали с подстаканниками. Было весело.
Снимали дачу в Апрелевке. Ходили по грибы в березняк. Он суетился, радовался, поддевал посошком жухлые листья, набрали корзину с горкой. Хорошие сыроежки, моховики, подосиновики, подберезовики. На террасе Алиса вывалила грибы в воду и отшатнулась, сглотнув, в тазу всплыли белые черви с черными головками.
Ему ничего не сказала.
Он много пил, стал бояться сумерек и открытых мест, в сборники его больше не брали, друзья перестали звонить в дверь и оставлять записки, по ночам он визжал, катался и бился по кафельному полу в клозете, и бил Алису кулаками, таскал за волосы, ломал заколки и шпильки, тряс, ругал по матери, утром мирился, звал гулять в парк, и там, на липовых аллеях, повторял, как заводной: «У меня собачья старость, Асенька, это все от сиротства. Все исправимо, было бы желание».
Он перестал писать и мыться. За квартиру восемь месяцев не вносили. Прислуга уволилась со скандалом. Место друзей заняли зверьки, которых он приносил в карманах с улицы или с лестницы... Котята? Щенки? Алиса не помнила – помнила, что мокрые, с плешкой, полуслепенькие, в коростке, голодные, глаза и уши им промывали чайной заваркой, лечили от блох дегтярным мылом, и Алиса уже не различала, кто там фырчит, шастает, плачет и чешется в обшарпанном коридоре – кошки, собачка?
По утрам он вздыхал и собирал говешки в бумажку, бросал в ведро с песком. Наливал сырую воду в мисочку-пиалу. Искал поводок. Слабо хлопал по колену: фьють, гулять, гулять...
И кто-то шел к нему из темноты, кто-то любил его и верил, тянулся носом, просил каши и розовой колбасы. Служил и шлепал лапами по паркету.
Старухи на кухне варили в ковшике лекарственные сборы, воняло валерианой, сквозь зубы журчали о монастырях, загадах и «знаках светконца». Сушили черные сухари с деревенской солью, парили черепашьи ноги в детской ванночке, стригли ногти и тут же жгли в печурке.
Алиса никогда не видела старух, они умолкали, таяли, втягивались, как влага в облупленные стены, стоило Алисе прикоснуться к ручке кухонной двери.
Он пил со старухами зелья, записывал рецепты, хвалил, что лечит почки и сердце, заучил наизусть заскорузлые имена-отчества Нина-Ванна, Фалентина Дмитриевна, Секлетинья Сафроновна, Миликтриса Кирбитьевна...
В воскресение Алиса уложила вещи и спустилась по лестнице во двор.
Он шел за ней, еле одетый, в домашних туфлях, брал за рукав, просил надсадно и гнусаво:
- Асенька. Не бросай. Не бросай, – а после вовсе по-китайски и детски потерял слова и слоги: - Небасай, небасай...
Маленькое голое лицо раскисло от слез и сырого нездоровья. Заединка на губе воспалилась.
Из подворотни несло горелым луком, шибало кошатиной, над дровяным сараем остыла зеленая острая звезда.
Август.
Алиса вырвала рукав из его мокрого кулака, перехватила роговые ручки баула, пошла быстрее, не оборачиваясь, вдоль мокрой гирлянды желтых фонарей.
Он остался стоять в раструбе арки, уже не просил, но скулил, запинался, как патефонная игла по бороздке тяжелой пластинки:
- Ася. Ася. Ася.
Алиса вспомнила, был у нее в детстве ирландский сеттер. Габи? Тоби? Носился кругами, лаял, рыжий кормленый любимый кобель, Алиса водила его гулять с мисс в Михайловский сад. Мисс простудилась и не встала с дивана – Алиса выскользнула одна без спросу на босу ногу и сеттер рвался с поводка по ступеням, лаял во все стороны, в палисаде выкрутился из ошейника и побежал на мостовую.
Угодил под конку на углу, возле булочной и рынка.
Алиса держала в руке поводок и ошейник, как петлю.
Сеттер полз по тюленьи на передних культях и тащил за лопнувшим брюхом красное, парное, нутряное, требушиную лапшу, задирал голову и высоко кричал черными губами, как резал стекло:
- Ась! Ась! Ась!
Алиса ничего не могла сделать – ей только исполнилось одиннадцать лет. С угла спешил городовой, драл из кобуры черное...
Торговка-селедочница поймала Алису, спрятала лицо ее в душный фартук с пятнами, забормотала по-фински.
Пукнул выстрел, и сеттер перестал.
В подворотне не было городового. Алиса знала, что и через год вечный мальчик в коротком сером пальто будет стоять в темноте и сипло посвистывать, как из щелочки бедняцкой мертвецкой:
- Ася... Небасай... Ася! Ася... Асенька.
Больше они друг другу не писали и не виделись. Говорят, что дверь его квартиры близ Крымского моста вскрывал топором дворник, и в полной до краев ванне плавали раздутые тушки и окурки. Говорят еще, что почти неделю хромую мебель, пачки книг, листки рукописей, стоптанную обувь и демисезонное отцовское пальто...
Алиса не умела помнить.
Теперь Алиса металась по неустроенной набережной, под мигание красных бакенов-поплавков, под свинцовый плес фарватера ночных барж и землечерпальных судов.
Алисе врали в институте на уроках закона Божия: «Оставит человек отца своего и матерь и прилепится к жене своей, и будут двое одна плоть».
Не прилепливается, киснет, мокро отваливается, как голубая глина, не срастается разорванный мениск, не порастут мирной гусиной травкой и мать-мачехой выжженные яхромские