холмы.

Как хотелось Алисе, чтобы двое стали одна плоть и прилепились коленями, грудными клетками, локтями и вросли сустав в сустав, указательный палец пророс в ключицу, в тазовую кость, под левое третье ребро.

Алиса никогда не рожала. Ходила к нелегальному абортмахеру в дом на Миллионной, платила крупными купюрами в сером конверте. За толстыми кафельными стенами цинковые кюветы и комья окровавленной ваты и марлевые турунды, и сиди враскоряку и ори, задирая голову...

- Ась! Ась! Ась!

Здесь прекрасная звукоизоляция.

Алиса скупо пИсала в эмалированный акушерский тазик, и однажды, на позднем сроке выскабливания выпала из влагалища красная без кожи лягушачья ручка с пальчиками и локтевым сгибом.

Алиса болтала желтое с красными нитями в тазике и молчала.

Спала калачиком на жесткой акушёрской кушетке с липнущей к ляжкам оранжевой клеенкой.

Утром Алиса просыпалась по первому вздорному звонку трамвая.

Даже мясной младенец, бесполый красный безымянный плод рвется из материнских костей, схватки, отхождение вод, родовая травма, не хочет быть со мной одной плотью, капризничает, требует молока, когда я его не люблю.

Разъединение, обрыв телефонной и телеграфной связи.

Я девочка с челочкой, у которой нет квартиры и счета в банке, нет мамы и папы, нет угла и утреннего чая с сушкой или пайковой сайкой.

Я хочу быть одна плоть, а мне не дают.

Он натягивает мои перчатки и ажурные чулки в гостиничном номере – вечная голая с выбритыми волосками русская морзянка-травести.

Алиса ненавидит Феликса, Алиса зависит от его прихоти, предсказаний синоптиков и календарных праздников: панихид, коронаций, великосветских свадеб.

Алиса бредет вслепую по набережной Темзы.

Алиса молится про себя.

Вот молитва Алисы:

Быть рыбой.

Глубоководной рыбой которая плывет по кругу глубже чем марианская впадина, глубже водоворота гольфстрима, там где вода нефтяная тяжелая черная вязкая, в этой воде немедленно погибнет любое живое существо расплющится, взорвется изнутри, растворится, все бывшее станет небывшим, рыба отравила воду собой, чтобы никогда не было никогда, рыба плывет по кругу, по кругу, по кругу с каждым оборотом плавно уходя все глубже.

У рыбы лунные чешуи очень плотно прилегающие друг к другу сквозь них не проникает ни одно слово, с них все скатывается: чужие слова интересы ревности любови разлюбы обиды правды плевки имена умные мысли милости шутки голоса, прикосновения, слезы, радости, религии, законы, толкования и обещания - буквально все.

Рыба надежно заперта изнутри, ей не надо дышать и есть, у рыбы нет рта, заварены как люки жаберные крышки, ни одного даже на ноготь, на волос изъяна, проема, лазейки, половых губ, члена, ануса, матки.

В рыбе не течет кровь, у рыбы нет глазных дыр, у рыбы нет имени, рыбу нельзя ни выебать, ни полюбить, есть только спокойная память о числе совершенных кругов и обтекаемое идеальное лунное тело, которое миллионы лет идет в глубину с каждым новым оборотом плавания.

Водная толща, водная плоть не пропустит к рыбе ничего, ни солнце, ни камень, ни труп, ни корабельный остов, ни лот, ни взгляд, никогда и ничего.

Внешнее исключается, внешнее не может рыбе повредить или помочь - потому что рыбу невозможно пронять ничем, рыбу нельзя заставить кричать, нельзя осмеять, пожалеть, обвинить, пожелать. О рыбе никто не знает, о рыбе никто не помнит, рыбу никто не видит рыба не болит, рыба уходит глубоко.

Рыба умеет одно:

быть рыбой

быть рыбой

быть рыбой

Сделай меня рыбой, Господи. Сделай меня рыбой и отойди от меня.

... Моя милая Elle. Я стоял на ковре посреди номера в Carlton. И неотступно смотрел в овальное тусклое зеркало курительной комнаты.

По ногам дуло.

За светлыми гардинами стояло густое майское солнце.

Я приподнял вуаль и в зеркале отразилось мерзкое маскулинное лицо с воспаленными скулами и накусанными губами. Под левой ноздрей запеклась полоска ржавчины. Шла носом кровь и я ее вытирал наверное. Давление прыгало. Ртутный столбик термометра за окном непостянен.

Трехдневная щетина, вскинутые брови. Гуляющий туда-сюда кадык.

Я стащил с черепа парик и оскалился, как шимпанзе.

Платье - черно белое ми-парти - было совершенно чисто, будто только что из коробки, и никак не вязался с ним втиснутый в шелк и атлас сумасшедший с белыми клыками выползшими из под сухих кокаиновых губ.

Щеки желты и всосаны под скулами, как у мертвеца.

Ботики – черный и белый мысок удивительно чисты – ни пылинки, ни соринки.

Я расшнуровал их и с тяжким стоном вынул из модельных голенищ стертые в кровь ноги.

Я толком не помнил, где пропадал трое суток. Алиса гоняла меня по пустырям и фабричным кварталам, не щадя, как домовой – лошадь.

Корсет мешал дышать, я прогнул спину, чтобы ослабить пыточные шнуры и вывалить медицинскую вату подложенной груди второго размера.

В дверь отчаянно стучали снаружи. Окликали меня. Взламывали замок. Я узнал голос, вспотел, затолкал парик и кондитерскую шляпу под трюмо, бросился в постель, натянул до подбородка коричневое покрывало, скрывая паскудное платье полусвета.

Петр вошел, нарочито стуча каблуками.

Я знал его с семнадцати лет, он всегда был со мной неотступно – дворецкий, надзиратель, компаньон. Матушка специально приставила его ко мне в Оксфорде, он был из обрусевших поляков, бывший карточный шулер, а нынче мой лакей, дядька и гардеробщик Петр Андреевич Ладно. Дивная фамилия – Ладно, что ты будешь делать.

Каждую неделю он писал матушке в Петербург сводки о моем поведении.

Катастрофа - как я не предсмотрел - она вскроет мою аферу с деньгами, она не простит!

Петр увидел меня – коричневую мумию – одна голова торчит посреди двуспальной постели с бронзовыми светильниками в изголовье.

Отметил про себя щетину, отблеск простудных кроличьих глаз, краткий глот кадыка.

Крикнул с порога:

- Батюшка! Обыскались! Полиции объявили особые приметы! Где вы пропадали трое суток?

Крепче подоткнув покрывало, я каркнул в ответ:

- Петр! Выйди! Застрелю!

И верно. Под складкой одеяла грелся миниатюрный дамский револьвер – он был заряжен не извольте сомневаться, и я готов был стрелять наугад. Не знаю откуда он взялся в руке - будто вложили насильно и приказали в оба уха: убей.

Петр замешкался, пристально уставился в глаза.

- Помилосердствуйте... Нельзя так...

Никогда не думал, что мой глумливый тенор с недосыпа, от мозольной боли может быть столь хриплым, рыкающим, грязным.

Я натянул покрывало глубже – ему достаточно чуть откинуть уголок – и вот оно – маскарадное платье с вырезом к которому, как в асбурдных стихах футуристов приклеена мужская изможденная голова.

- Петр-р! Убью. Вон! – повторил я и прицелился сквозьь ткань.

Он послушался, сник и хлопнул дверью.

Пробубнил невнятно:

- Батюшка... Свинство какое. Нешто я вам враг? Шляетесь невесть где. А мне отвечай... Вы же матушке телеграфировали, что нездоровы, она в нервах, хочет знать правду, что с вами... Я ответил, что Вы здоровы, как бык.

Я выпростался из покрывала, путаясь в кружевных юбках припал к двери ладонями изнутри, прошипел, потея:

- Петр! Сволочь! Никому ничего не пиши!

И на два оборота повернул гостничный ключ. Грохнул щеколдой.

Осел, скользя пальцами по косяку и прошептал в замочную скважину.

- Все оставьте меня в покое.

Я освежевывал себя, содрал докрасна Алисино платье, сбил его в комок ногами.

И, скорчившись подул на мозоли – от натоптыша под пальцами до косточки на щиколотке.

И пульсировал в голове Киплинг, строки его списывал бывало в поэтических салонах из чужих тетрадок в свой блокнот.

«Now Tomlinson gave up the ghost in his house in Berkeley Square,

And a Spirit came to his bedside and gripped him by the hair».

«И стало так! - усоп Томлинсон в постели на Беркли-сквер,

И за волосы схватил его посланник надмирных сфер.

Схватил его за волосы Дух и черт-те куда повлек, -

И Млечный Путь гудел по пути, как вздутый дождем поток...»

***

Черно-белый саван надежно заперт в кофре и для верности придавлен клетчатым чемоданом и вешалкой. Балконная дверь открыта, ветер шевелит белую кисею, в стакане – жидкий учительский чай, на белом блюдце пять пресных сухариков.

Мягкие брюки тона «беж», воротник белой сорочки расстегнут на две пуговицы, пробор косой, мучительный, стрижка под ночной сеткой для волос влажна. Под глазами – туберкулезная синева. Левый угол рта дергается тиком.

Я сижу в кресле, одной рукой удерживая на лбу белое вафельное полотенце со льдом, другой – листаю «Новую Азбуку» графа Л.Н. Толстого, книжечка зачитанная, отпечатана в доме Торлецкого, на Кузнецком Мосту в 1875 году, (подумать, какая старина! меня и в перспективе не было).

Я, как Вы понимаете, моя милая Elle, прекрасно помню об анафеме, и мы с maman еще год назад осуждали не без яда шумиху вокруг Ухода, но что поделать – для расстроенных нервов «азбука», как я полагал – лучшее лекарство, полистаешь: тут тебе и назидание и умиротворение, спрессованное, как гороховый концентрат. Не зря на форзаце напечатано: одобрено и рекомендовано Ученым Комитетом Министерства Народного Просвещения.

Последний, согласитесь, контора солидная, дурной травы не взрастит.

И достал я мое утреннее чтение не запросто – дверь в дверь со мной снимал нумер один политический из

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату