Москвы, вроде социалист, сталкивались мы с ним, бывало, в лифте по утрам – прин-ци-пи-аль-но не здоровался, как увидит меня, так пенсне от переносья отцепит, губы закусит, отвернется, сопит.

Но скрепя сердце, постучался я к нему, незаперто, – смотрю – и он тоже с утра скорбен, на лбу – шиш – где только приложился, мается из угла в угол, пьет из графина, и к шишу прикладывает пятак. Пиджак на венском стуле висит наперекосяк, рукав в дрянце, пуговицы оторваны с «мясом». Из внутреннего кармана торчат стенографические бумажки и ресторанный счет – трудные прения были вчера на партийном диспуте.

Как увидел меня – заколыхался волнами.

- Как вы смеете?

А я чуть не плачу:

- Спасите, - говорю – Мочи нет! Почитать хочется... Верлен, Бодлер, все колом в горле! Нет ли у Вас миротворной литературы? Выручите, милый, я в долгу не останусь! http://www.diary.ru/~fortunat/p71444482.htm

Он так и сел, глаза вылупил рачьи:

- Фу, грубая работа, – говорит – Хотя, чему удивляться: город Глупов! Государственная дубина прогнила на корню, во всех сферах российского бытия – деградация и мозговой сифилис - но если уже таких фруктов, как Вы, в провокаторы набирают! Стыдно-с!

И верно – стыдно, но уговорились мы с ним, поладили, он книгу мне передал, у него там книг была целая уйма в магазинных упаковках, я ему взамен дал коньяку из фляги глотнуть – поправить здоровье, мне ведь уже алкоголь не надобен – я твердо решил с этого дня до старости вести трезвенную антисептическую жизнь без грамматических ошибок.

Правда пришлось выслушать, как он в пятом году в Москве на проходной завода Механических игрушек Клейнера, лежал на мешках и постреливал холостыми из дедовского охотничьего ружья по казакам, очень занимательный рассказ получился, жаль

не запомнил всех подробностей – откланялся.

И что же? Листаю «Азбуку», лелею неврастению, проливаю елей на волны, и с каждым разворотом понимаю, что попадись мне сия азбука в нежном детстве – преставился бы от воспаления мозга.

Сплошное огорчение и перебои пульса:

«Рвы. Дни. Псы. Сны. Рты. Лбы. Вши. Лжи. Пни. Дно. Зло. Кто. Что. Сто. Рви. Ржи. Жми. Гни. Мни. Три. Спи. Жги. Лги. Жгу. Мну. Мщу».

Шаманство народного просвещения. Меня испарина пробила. Сидел, вытаращившись, шевелил сухими губами:

- «Мышь. Плешь. Царь. Дверь. Глубь. Рябь. Зверь. Корь. Бровь. Кровь. Грудь. Медь.

Князь. Грязь. Темь. Земь. Стань. Вынь. Кинь. Дунь. Тронь...»

Тьфу ты, Господи. Отъявленным футуристам в опиумическом сне не привидится, а критики еще ругают Бурлюка! И это трехлетним крестьянским детям прикажете? О, барство дикое. Яснополянский гуманист.

Пробежал еще пару абзацев:

«У одной женщины умерла девочка Анночка. Мать с горя не пила, не ела и три дня и три ночи плакала. На третью ночь мать уснула. И видит мать во сне, что будто Анночка вошла к ней и в руке держит кружечку.

— Что ты, Анночка? И зачем у тебя кружечка?

— А я в эту кружечку, мамочка, все твои слёзы собрала...»

Тут я жуткую книжицу захлопнул и на спину в постель опрокинулся – руки на груди скрестил, как под образами. Зубы стукают. Жажда. Озноб. Так и чудится, что вот сейчас, из- за белой кисеи, прямо с пустого балкона шагнет в спальню полуистлевшая Анночка и покажет белую кружечку с черными слезами.

Спасения ради я вынул из несессера дорожный складень – с Николаем Святителем, Феликсом Римским именным и Смоленской Одигитрией. Поставил в изголовье. Снова протянулся пластом.

Нет-да нет, а гляну на беленый потолок с лепниной, видят ли «там», что я хорошо себя веду? Если сверху заметят и оценят – то простят, пощадят, не поставят «птичку» в кондуит напротив фамилии, и не взыщут, не спросят, кто я. Сим победиши, Феликс!

И даже мелкое зло пробирает – ну что они медлят, я уже два часа, как припадочный, изо всех сил веду себя хорошо, не вру, не пью, не блудодействую, не желаю жены ближнего, а никто не замечает и не принимает экстренные меры и лаврами не венчает и не поднимает на щит и не целует в щеку и не хлопает по плечу!

Исподволь всплыло воспоминание. Год назад был у жены папенькиного управляющего в Курске, кристальнейшего человека, диконький сибирский кот. Старый, с бородой, усы щеточкой. Штаны с лампасами серые на окороках. Ходил вразвалку. Большой был мыслитель, лоб просторный, сократический, левое ухо в молодости оборвали – осталась кочерыжка в шерсти, ветеран, дети кота робели, взрослые кота уважали и кормили сущиком.

Зайдет, бывало, кот на кухню, а там – мышь точит гречу.

Он ее не душит, не когтит, играючи, как иные коты, он ее в угол загонит, растопырится и смотрит, смотрит ласково, мышь повертится, да застынет. На бок - брык и дух вон с перепугу.

Кот очень жалел мышь, топорщился, лизал трупик против шерстки, переживал, не кушал даже, так валял дохлятинку по половичкам. Человеколюбец.

Поседел, полысел, и как пришла коту пора помирать, так и выбежал со двора, и по тропе к колодцу и дале на железнодорожную станцию, забился под лавку в зале ожидания, лицо сделал гордое, со значением и окочурился, вдали от постылой родни.

И поддакнула из угла раскрывшаяся на сквозняке азбука:

«Прибежала свинья к тому месту, где был поросёночек, а его уже нет, только забрызгана земля кровью, и волчьи следы по пыли виднеются».

А Вы говорите: Уход, Арзамасский ужас...

Ах, мертвая Алиса, черно-белая шахматная ферзь, что же ты сделала со мной, почему не миновала меня?

После полудня не выдержал, переоделся в чистое, пошел по лондонским кварталам помирать на миру.

Помереть не помер: дома, банки, клиники, скверы, решетки, бакалеи, водозаборные фонтаны, кабаки, прохожим до меня решительно дела нет.

Вижу наяву, на соседней с отелем Carlton улицей, среди аккуратных парковых лип – голубые маковки, византийского стиля, врата, притворы арочные, белокаменные своды зодчего Алевиза Фрязина.

Ноги подломились – никак православный храм? Когда успели поставить? Ведь есть уже Успенский при посольстве.

Перекрестился троекратно на маковки, присмотрелся, плюнул – силен Лукавый – прихотливое строение вблизи оказалось турецкой баней «Карагёз», only for men, и бродили в окрестном скверике отборные молочные морячки с лоснистыми челочками и черешневыми очами армянских королев, ну как тут вести себя хорошо, как тут трезвиться и бодрствовать?

Завел пару знакомств, раздал без возврата десяток папирос, и потеплело на душе.

Развеялся и сразу подумал, что все мои неприятности с платьем – всего лишь наведенный тонкий сон, и стоит мне подарить черно-белый туалет Мушке, как рассеется морок, растают страхи. Мушка – чистосердечная девушка, умница, «анютина глазка», ее не тронет воронье, не потревожат неупокоенные духи, которых к тому же не существует, это вам любой очкастый лектор из Народного дома объяснит на пальцах.

На всякий случай съездил на Беркли-Сквер – и не удивился тому, что витрина была наглухо закрыта пожарными жестяными ставнями, дверь опечатана, а вывеска снята – вот и объяснение сборам, ящикам, матросам и последней нелюбезности хозяина «Доступного плода», бедолага наверняка разорился и выехал из города с семьей. Сумеречное платье конечно же было последней удачной продажей, я даже пожалел чудака-антиквара. Чистильщик ботинок на углу ничего не знал. Редкостный идьот – почистил мне черной ваксой коричневые туфли и еще требовал чаевых.

В конце концов всему можно было найти разумное объяснение, переутомление от занятий, живое воображение, опасные увлечения мои, да мало ли. Вон, один мой знакомый, Василиск Типун-Скороходов, эгофутурист, талантище, новатор, правда не печатают его, зажимают цензурой, слишком смел и матершинник отчаянный, увлекся эфиром и в своей квартирке на Караванной близ Аэроклоба запанибрата беседовал, помнится, с римским императором Гелиогабалом, сирийским отроком на троне, при том, что в трезвом уме даже имени его выговорить не мог. Когда Василиску начали являться слоны, подаренные императрице Елисавет Петровне персидским шахом, он сообразил, что дело пахнет керосином, друзья скинулись, определили его на месяцок в клинику и вообразите, моя милая Elle, зверские процедуры и ежедневные промывания желудка у Николая Чудотворца на Пряжке в душевной больнице совершенно избавили страдальца и от эфира и от слонов и от Гелиогабала, а заодно и от эгофутуризма. Скороходов по выписке бросил стихи, встал на крепкие ноги и сейчас служит бухгалтером в банке Вавельберга, отзывается исключительно на «Василия Алексеевича» и по слухам – выгодно женился на шатенке.

В то время я всерьез подумывал о спасительной Пряжке, благо лондонский Бедлам меня не прельщал – уж лучше пусть мне ставят ледяные клистиры и связывают мокрыми полотенцами свои братья милосердия, чем англичане – даже в психиатрии первое дело – искренний патриотизм.

На всякий случай переписку с Икаром я прекратил, заготовленные письма сжег. И целый день вел себя до тошноты хорошо. И вправду к вечеру у меня начались все симптомы морской болезни.

Петр после моей отповеди в гостинице не появлялся, я даже думал, что он слег от огорчения, и совестился, что так невежливо обошелся с ним.

Когда страхи понемногу утихли, позволил себе выбраться в театр. Мое заветное двенадцатое место на втором ряду партера продали, напросился к Madame Муравьевой, Шурочке и вдовушке Мисси в ложу. С Мушкой мы держались на людях холодно, как чужие. Муравьевы скучали и кушали виноград.

Мисси (а в миру Марья Степановна, веселая вдова английского посланника лорда

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату