по меньшей мере до девяти. Тогда еще более таинственно, всячески стараясь, чтобы
не слышала Авельянеда, Мендес сообщил, что в девять у него свидание, а до этого
надо успеть домой, выкупаться, побриться, переодеться и т. п. Я согласился не сразу,
немного его помучил. Спросил: «А хороша?»— «Просто мечта, шеф». Они прекрасно
знают, чем можно меня подкупить — только искренностью. Ну и стараются.
Разумеется, я его отпустил.
Авельянеда, бедняжечка. Остались мы с ней одни в огромном помещении, и
так она разнервничалась — еще больше, чем обычно. Протягивает мне листок со
сведениями о реализации, а у самой рука дрожит. Я спросил напрямик: «Разве я
такой страшный? Не надо меня бояться, Авельянеда». Она засмеялась, стала
работать спокойнее. Очень трудно мне найти с ней правильный тон. То я держусь
чрезмерно официально, то слишком уж запросто. Поглядывая искоса, я хорошенько
ее рассмотрел. Девушка хорошая, сразу видно. Лицо открытое, черты четкие. Когда в
работе встречается какая-то трудность, она ерошит себе волосы, сидит потом
растрепанная, это ей очень идет. Только в десять минут десятого отыскали мы
наконец ошибку. Я предложил проводить ее до дому. «Не надо, сеньор Сантоме, что
вы». Дошли вместе до Площади, говорили о работе. Выпить со мной кофе она тоже
отказалась. Я спросил, где она живет и с кем. С отцом и с матерью. А жених есть?
Вне конторы я, по-видимому, внушал ей меньше страха — ответила спокойно, что
да, есть. «Скоро ли будем праздновать свадьбу?» — спросил я, как принято в
подобных случаях. «О, мы еще только год, как помолвлены». По-моему, разговор о
женихе придал ей смелости, а мой интерес она истолковала как проявление
отеческой заботы. Набралась храбрости и тоже спросила, женат ли я, есть ли дети и
гак далее. Услышав, что я вдовец, сделалась страшно серьезной и, судя по всему,
заколебалась, не зная, как поступить — повернуть ли круто разговор или с
опозданием на двадцать лет выразить сочувствие моему горю. Здравый смысл,
однако, восторжествовал, и она принялась рассказывать о своем женихе.
25
Впрочем, я успел узнать только, что он работает в Муниципалитете, так как в эту
минуту подошел ее троллейбус. Она пожала мне руку, сказала все что положено...
Вот досада-то!
Письмо от Анибаля. Соскучился в Сан-Пабло и в конце месяца возвращается.
Хорошая новость. Друзей у меня мало, Анибаль — самый близкий. Во всяком
случае, это единственный человек, с которым я могу разговаривать обо всем, не
боясь показаться смешным. Интересно было бы разобраться, на чем, собственно,
строится наша дружба. Он католик, я неверующий. Он любит волочиться, я обхожусь
лишь необходимым. Он человек активный, энергичный, творческая натура, я —
нерешительный, боюсь перемен. А дело вот в чем: частенько Анибаль меня
подталкивает, когда надо сделать решительный шаг, а иногда, наоборот, я своими
сомнениями удерживаю его. Когда умерла моя мать — в августе исполнится
пятнадцать лет со дня ее смерти, — я совсем было раскис. Только одно меня
поддерживало — злость, бешеная злость на бога, на родственников, на всех. Как
вспомню тянувшееся бесконечно велорио1, прямо тошнит. Посетители делились на
две категории: одни начинали плакать от самых дверей и потом сжимали меня в
объятиях; другие же явились просто выполнить долг, как оно полагается — сделав
скорбную физиономию, подходили, жали руку и через десять минут уже
рассказывали непристойные анекдоты. И тут появился Анибаль. Подошел ко мне и,
даже не протягивая руки, начал со мной разговаривать: обо мне, о себе, о своей