помады. Пить я не стал, но и официанта тоже не подозвал. Я был взволнован,
расстроен, встревожен. А главное — недоволен собой. Авельянеда шла с Робледо и
смеялась. Что в этом дурного? У Авельянеды не официальные, простые
человеческие отношения с кем-то, не со мной. Авельянеда идет по улице рядом с
человеком молодым, ее поколения, не с такой старой развалиной, как я. Авельянеда
— отторгнутая от меня, живущая сама по себе. Разумеется, во всем этом нет ничего
плохого. И тем не менее я в ужасе, потому, видимо, что впервые понял: Авельянеда
может жить, двигаться, смеяться, не испытывая насущной потребности в моем
покровительстве (я уж не говорю — в моей любви). Я уверен: разговор ее с Робледо
совершенно невинен. А может, и нет. Откуда Робледо знать, что она не свободна? До
чего глупы, пошлы, условны эти слова: «она не свободна». Для чего не свободна?
Наверное, я оттого так встревожен, что убедился: она вполне хорошо себя чувствует
в обществе молодых, тем более — молодых мужчин. Только и всего. И еще: то, что я
вижу, не имеет никакого значения, но очень важно то, что я предвижу, а предвижу я
возможность потерять все. Робледо ее не интересует, он, в сущности, пустой малый,
понравиться ей не может. Но я ведь ее совершенно не знаю. Хорошо, пусть знаю, что
из этого? Робледо ее не интересует. А другие? Все остальные мужчины на земле?
Если один молодой мужчина может ее рассмешить, сколько других могут ей
понравиться? Когда я покину Авельянеду (единственная ее соперница — смерть,
коварная смерть, что держит всех нас на примете), перед ней расстелется целая
жизнь, много времени останется в ее распоряжении, и останется сердце, живое,
открытое, чистое ее сердце. Но если Авельянеда покинет меня (мой единственный
соперник — мужчина, молодой, сильный, полный надежд), я не смогу жить, ибо
99
лишусь последних минут отпущенного мне времени, и сердце мое, сейчас такое
цветущее, радостное, обновленное, без нее сразу заледенеет и увянет.
Я заплатил за кофе, которого не пил, и отправился в квартиру. Позорный страх
давил меня, страх перед ее молчанием, ведь я знал заранее, что, если она ничего не
скажет, я не стану выведывать, расспрашивать и ни в чем ее не упрекну. Я молча
снесу свою беду, и — тут уж нет никакого сомнения — начнется для
пора бесчисленных унизительных мук. Я всегда был недоверчив, всегда ждал
несчастья. Кажется, рука моя дрожала, когда я поворачивал ключ в замке. «Ты что
так поздно? — крикнула она из кухни.— Я тебя жду, хочу рассказать, что натворил
Робледо. Ну и тип! Давно я так не смеялась». И она встала на пороге гостиной в
фартуке, зеленой юбке и черной водолазке. Я заглянул в ее блестящие, чистые, ее
правдивые глаза. Никогда она не узнает, от чего спасла меня этими словами. Я
привлек ее к себе, обнял, вдыхая нежный запах ее теплых плеч, смешанный с
запахом шерстяной водолазки, и ощутил, как земля вновь завертелась вокруг своей
оси, вновь отодвинулась в далекое, пока что безымянное будущее та страшная
опасность, что зовется «Авельянеда и Другой». «Авельянеда и я»,— проговорил я
тихонько. Она не поняла, какое значение имеют эти три слова, но чутьем угадала —
происходит что-то важное. Слегка откинулась, не снимая рук с моих плеч, и
потребовала: «Ну-ка, повтори еще раз». «Авельянеда и я»,— сказал я послушно.
Сейчас около двух часов ночи. Я один дома. Я без конца твержу: «Авельянеда и я»
— и чувствую себя сильным, гордым, уверенным.
Я редко думаю о боге. Однако ощущаю в душе потребность, желание верить.
Хотелось бы убедиться, что у меня есть ясное представление, есть понятие о боге.
Но ничего подобного нет. О боге я вспоминаю в те редкие минуты, когда вопрос этот