невозможно! Сын сказал мне: «Не твое дело», а я преспокойно выслушал, ничего не
ответил, ничего не сделал. Я налил себе полный стакан. Невозможно, невозможно,
чтобы он так кричал на меня, я должен так кричать на него, но я не кричу. Не мое
дело. С каждым глотком все сильнее стучало в висках. Я вдруг повернулся, схватил
его за руку: «Не смей грубить отцу, слышишь? Не смей!» Это следовало сказать
сразу, в ту же минуту, теперь же, конечно, вышло ужасно глупо. Рука у Эстебана
твердая, словно стальная. Или свинцовая. Ныло в затылке, но я все-таки поднял
голову и посмотрел ему в глаза. Это все, на что я оказался способен. Нет, он
нисколько не испугался. Просто сбросил мою руку, раздул ноздри и спросил: «Когда
ты, наконец, повзрослеешь?» И вышел, хлопнув дверью. Я повернулся к Хаиме;
надо думать, я выглядел не слишком спокойным. Хаиме по-прежнему стоял,
прислонившись к стене. И вдруг улыбнулся: «Ну и злой же ты, старик, ну и злой!» И
все. Как ни странно, мой гнев мгновенно остыл. «Так ведь и брат твой тоже —
проговорил я неуверенно. «Не тронь ты его,— отвечал Хаиме, - все равно тут никто
из нас ничем не поможет».
Марио Вигнале явился ко мне в контору. Зовет на следующей неделе к себе,
говорит, что отыскал старые фотографии всей нашей компании. Отчего,
спрашивается, он их не принес, идиот несчастный? Фотографии, значит, должны
послужить мне наградой, если соглашусь. Я согласился. Кого не влечет
собственное прошлое?
Нынче утром новенький — Сантини — вздумал вдруг откровенничать и мать
со мной. Не знаю, что-то такое, видимо, есть в моем лице, располагающее к
задушевному разговору. Не в первый уже происходит со мной такое: человек
начинает поглядывать, улыбаться, а то станет вдруг губами дергать, того и гляди
разрыдается; далее следует разговор по душам. И, признаться откровенно,
многие из этих душ отнюдь не приводят меня в восторг. Трудно поверить, с
каким удовольствием люди бесстыдно выворачиваются наизнанку, каким
таинственным тоном выкладывают о себе всю подноготную.
13
Я ведь, представляете, сеньор? Я сирота»,— сообщил Сантини начала, дабы
я сразу зарыдал от жалости. «Очень приятно, а я - вдовец»,— отвечал я с поклоном,
надеясь сразу же пресечь его и заигрывания. Однако мое вдовство растрогало его
значимо меньше, чем собственное сиротство. «У меня сестричка есть,
представляете?» Он стоял возле моего стола и слабыми тонкими пальцами
барабанил по переплету книги доходов и расходов. «Вы не могли бы оставить в
покое книгу?» — крикнул я; он перестал стучать и только улыбнулся кротко. На руке у
него браслет — золотая цепочка с медалькой. «Моей сестричке семнадцать лет,
представляете?» Это его «представляете?» напоминает тик.
«Да что вы говорите? И хорошенькая?» Я защищался отчаянно, ибо знал —
сейчас он отбросит всякую видимость приличий, плотина прорвется, и я начну
захлебываться и тонуть в подробностях его частной жизни. «Вы не желаете
разговаривать со мной всерьез». Сантини поджал губы и, разобиженный, отправился
к своему столу. Работает он не очень-то споро. С отчетом за февраль провозился
два часа лишних.
Если я когда-нибудь покончу с собой, так именно в воскресенье. Это самый
унылый, самый противный день. Думаешь поспать подольше, хотя бы до девяти или
до десяти, но в половине седьмого просыпаешься и больше уже глаз не смыкаешь.