строго. Объяснил все сельгиной внезапной и серьезной болезнью. Мне показалось, он хотел меня ударить. Хорошо, что сдержался - я в таких случаях за себя не отвечаю и плевать, что он тут хозяин. Напоследок он пнул забор с такой силой, что тот наконец-то повалился, подняв облачко черной пыли. Вскочил на своего собачьего коня и ускакал. Не попрощался, ну и черт с ним.
Я спросил Сельгу, будем ждать связного, или пойдем потихоньку сами. 'Конечно, пойдем', - отвечала она мне с таким видом, будто у меня не было ни малейшего повода сомневаться в ее силах. Мне оставалось только пожать плечами и зашагать по каменистой дороге в сторону Тацры.
х х х
Ну что за народ эти девчонки, кто их когда-нибудь разберет. Весь путь до города мы прошли на одном дыхании и ни разу Сельга не попросила сделать привал. Правда, идти было довольно удобно, чуть-чуть под гору, и не так уж долго, за три часа бодрого хода мы добрались прямиком до посольства, но все же такой прыти я от нее не ожидал. А чего я ожидал? Сам не знаю. Посматривал иногда на Сельгу, как она меряет шагами каменистую, земляную, асфальтовую дорогу, глазеет по сторонам, поправляет светлую челку, выбившуюся из-под кепки на глаза, и чувствовал себя одураченным. По моим представлениям утомленные путешествием люди выглядят совсем не так.
В посольстве был переполох. Оказывается, все наши уже в городе, в гостиннице при космодроме. Им за последние сутки тоже пришлось несладко; по горам прошелся сильный ветер, который здесь обычно бывает только поздней осенью и наделал дел: посрывал палатки, разнес кухню, развешал по окрестным лесам пестрые туристские пожитки. Народ пришлось срочно переправлять вниз, и те, у кого не было еще билетов, разбили живописный лагерь прямо в саду посольства. Так что было, в общем-то не до нас. Спросили, конечно, все ли в порядке, накормили и обещали дать провожатого до космодрома.
Провожатый, молодой куррарец в серой рубашке и коротких штанах, усадил нас в длинную тележку, запряженную двумя низенькими, заросшими с ног до головы мягкой пепельной шерстью трангами. В тележке было навалено кучей свежее пахучее сено и мы развалились в нем, как в самых комфортабельных креслах. На прощание я хотел получше рассмотреть город, но вокруг тянулись серые невзрачные сараи, глухие стены, заброшенные пустыри. Словом, одно название, что город.
Мне казалось, что Сельга все собирается что-то сказать мне, поглядывает искоса, шевелит губами, но молчит. Наверно, стесняется, что так струхнула тогда. Да ладно, мало ли, с кем не бывает. Я, в общем-то и рад, что не увязался за этим странным типом. Обязательно встрял бы во что-нибудь идиотское, тоже мне, преобразователь мира. Захотелось поболтать с Сельгой о чем-нибудь, и я сказал:
- Ну так что, Сель, в джиннов больше не веришь, да?
- Почему же, Станислав, - отвечает эта особа исключительно серьезно. Как раз теперь, - и смотрит мне прямо в лицо своими зеленущими глазами, - как раз теперь-то я в них и верю. Я все хотела тебе рассказать, да боялась, что ты будешь сердиться, но все равно, рассказать надо.
Она вздохнула и посмотрела на меня. Мне даже интересно стало: чего она такое придумала?
- Я ведь тогда ночью, когда мы встретили этого беднягу... Тараса, не утерпела и взяла у него бутылку. Не надолго... Буря уже улеглась, и я выбралась наверх. Откуда же мне было знать, что он выскочит? Я не хотела... то есть, я хотела, но я не думала, что этого будет достаточно... А он такой огроменный, черный, пахнет жженой пробкой и рычит по-куррарски так оглушительно! Я ему:'Тише ты, тише говори', а он мне:'Рад был выполнить твое первое желание'. Попробуй тут, не поверь!
Сельга замолчала - смотрела на мою реакцию. А реакции у меня - ноль, смотрю молча, как дурак, не могу сообразить, с чего бы это ей вдруг сейчас мне лапшу на уши вешать. И спрашиваю эдак бестолково:
- И что же ты еще пожелала?
- Еще... ты только не смейся, ладно? Я ведь не готовилась заранее, понимаешь, как-то так сразу... Я пожелала сделать на этом месте оазис, красивый, с деревьями и прочим. Только не сразу, а через два денька, чтобы мы уже успели уйти и Тарас ничего не заметил. Жалко мне его было, он ведь по-своему хотел...
Я не нашел ничего лучше, как уличить Сельгу в явной бессмыслице:
- Зачем же тебе там оазис, раз мы уже ушли?!
Она, кажется, смутилась:
- Все равно, когда-нибудь потом... пригодится. Я подумала, вот захотим мы с тобой лет через двадцать пройтись по этим местам, вспомнить наше приключение, а там озеро, цветы, бабочки - разве не хорошо?
Лет через двадцать? Ну, Сельга, ну дает! В жизни мне такая мысль в голову не приходила.
- Потом мы довольно долго с ним беседовали - интересно было, честно. Такое древнее существо. Жаловался только, что замучили его с этими желаниями, то и дело: давай то, давай другое, будят постоянно... И никто не хочет отдать одно свое желание, чтобы дать ему полную свободу. Жалко мне стало: такой большой, умный, и - подневольный, ну, я его и отпустила. Теперь он может делать, чего сам хочет. Но я думала, ты рассердишься: ведь можно было бы загадать, чтобы мы еще тогда оказались в городе - хлоп! И все в порядке.
Да... Вернусь, обрадую старину Астатоныча. Он-то все жаловался, что у его девиц нет ни капли фантазии. И нет у них, якобы, полета воображения... Ошибался наш Астатоныч, ох, ошибался.
А Сельге я сказал просто:
- Насчет того, чтобы лет через двадцать... вместе тут побывать - это ты, Сель, хорошо придумала.
ПРО ЛЯЛЬКУ И ВООБЩЕ
Утро
Лялька проснулась и сразу открыла глаза. Это означало, что она совсем выспалась. Толстенькие, крепкие стрелки будильника сошлись на девяти, так что можно было еще поваляться. Лялька повернулась на спину, закинула руки за голову и выпустила на волю медленные, тягучие со сна мысли.
Как и сегодняшнее обыкновенное утро, мысли были точно такие же, что и вчера, позавчера и месяц назад, исключая выходные, когда нежиться в постели было некогда. Подхватываемые сквозняком, протянувшимся из коридора в щелку слегка открытого окна, они немного трепыхались в теплом ночном еще воздухе спальни и вытягивались во двор. Там уже во всю перекликались деловитые, почти никогда не видимые птицы, бежали легкие белые облака и три больших ели, каждая своего особенного зеленого цвета, разминали тяжелые мягкие лапы.
Лялька от души потянулась. Можно было еще лежать и лежать. Час, два сколько хочешь, и ничего не случится. Никакие важные дела не ждали Ляльку, теснясь на листке календаря или выглядывая из записной книжки. Холодильник забит продуктами и суп сварен еще вчера, время большой уборки не подошло, стирка за дело не считается, глажки нет. Можно просто лежать и думать о том, что в этом доме совсем не чувствуется теснота человеческого общежития: большие окна выходят на три стороны небесного пространства, и только за одной стеной шебуршатся и топают иногда соседские дети, вызывая к себе жалость старательной и многочасовой игрой на пианино.
Нестрашный, освоенный чердак с несколькими коробками, набитыми зимними вещами, не мешал ощущать небо, начинающееся прямо над крышей. Ляльке, как уроженке двенадцатого этажа точечного дома на Васильевском острове, было знакомо такое вольное ощущение себя в пространстве. Широкая лоджия маминой квартиры открывалась прямо на простор центральных районов, четко размеченный Петропавловкой, Ростральными, Адмиралтейством и тяжелым куполом Исаакиевского собора. Но на память сразу приходило другое жилье, сдавленное с двух сторон темными отсыревшими лестничными клетками; пол наседал на головы толпящихся у прилавков, а до неба было даже страшно подумать продираться через семь этажей, битком набитых людьми, их мебелью и их проблемами. Там-то и были прожиты самые счастливые лялькины годы.
Лялька еще раз как следует потянулась и решительно села, поставив ноги на шлепанцы. В этом и заключалась прелесть сегодняшнего, вчерашнего и предыдуших утр, что ей хотелось просто так встать, ходить по квартире, смотреть на соседские клумбы и редкие проезжающие машины, помня каждую секунду, каким мучением были все эти действия еще только год назад. Тогда Ляльке была необходима действительно веская причина, чтобы вылезти из-под одеяла и представить себя на обозренье миру (и эта причина, а именно - ежедневные восьмичасовые курсы немецкого - была и неумолимым двигателем и болезненным тормозом всех лялькиных жизненных процессов).
Теперь же Ляльке было достаточно и таких легковесных доводов, как 'нехорошо валяться среди бела дня' и 'эдак можно и растолстеть'; в размышлениях о последней возможности она тут же подошла к старому