вывалится из своей постели и в ужасе проснется: ибо, как ни кажется при рассмотрении в микроскоп человек себе гигантом, свои сны подчинить ему не удается.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. РИМСКАЯ БЛОКАДА[194]
Close-up.[195] Наезд камеры. Актер приближается, увеличивается, становится громадным, хотя ты видишь все меньше, пока не остается вообще одна пора на лице. Это — ничто. Можно всю жизнь смотреть на его лицо, так и не заметив этой дырочки. Она такая крошечная, но ты сделал ее огромной. У актера сто тысяч пор. Он кажется великаном. Обычный человек, а превращается в гиганта, потому что ты оставляешь от него все меньше и меньше.
Но это — самое страшное для моей Роситы. Любить человека и не находить его тела; плакать и не знать, по ком ты плачешь; тосковать по нему, зная, что он этого не достоин, — открытая рана, откуда непрерывно сочится кровь; и в целом свете нет никого, кто принес бы вату или бинт, или горсть холодного снега.[196]
— Знаете что? — говорит Гала. — Пойдемте купаться!
Она стоит рядом со мной в гроте. Позади нее сквозь завесу дождя свет. «Она шутит», — думаю я, — но нет, она, действительно, собирается искупаться! Срывает с меня шляпу и бросает в угол. Я пытаюсь прочесть выражение ее лица, но вижу только ее силуэт на фоне стены из жемчужных капелек.
— Идет дождь. Нас никто не видит. Пойдемте искупаемся!
И тут во вспышке воспоминании я узнаю ее былую бесшабашность. Это озарение пришло в Тиволи. Вскоре после возвращения в Рим я позвонил ей, потому что у меня была для нее небольшая роль. Славы бы ей она не принесла, и я мог бы взять кого-нибудь другого, но в моем воображении возникли очертания Галы.
В Японии я снова видел ее во сне, еще более отчетливо, в том же тигровом пиджаке, но теперь с двумя ведрами молока на коромысле. «Гала! — крикнул я. — Подожди меня!» Она обернулась. Парное молоко выплеснулось из ведер и потекло по ее ногам. Туман развеялся. И она сказала что-то. Наверное, по-голландски. Я не понял. Потом она пошла дальше.
Люди бросают все, чтобы сыграть в моих картинах, — это мне известно, — и все же впервые за многие годы у меня было ощущение, что мне придется кого-то уговаривать. Не спрашивайте почему. Что я должен очень постараться, чтобы завоевать Галу, словно это она сделает мне одолжение, а не я ей.
Я договорился встретиться с ней в остерии[197] рядом с храмом Сивиллы в Тиволи.[198] Рассказал о своем проекте и о ее роли. Перекусив, мы спустились в долину, чтобы посмотреть водопады. Внизу нас застала весенняя гроза. Мы побежали к углублению в скале. Я думал, она хочет спрятаться, но забыл, что голландцы рождаются под дождем.
— Да, — говорит Гала, — я безумно хочу купаться. Именно сейчас.
Она скидывает туфли и делает мне знак рукой.
Сейчас мне кажется это самым разумным на свете: ты же видишь, как холодно и мокро, так что давай разденемся! Никакое заклинание не могло бы лишить меня воли быстрее. И вот они там, одновременно. В тот момент, как Гала выходит из грота, окутанная холодной водой, они выпрыгивают из своих пещер, бесчисленные роскошные плоды, которые я сорвал за свою безрассудную жизнь: Джельсомина на замерзшем пруду в Вербье,[199] Джельсомина среди диких маков в Тестаччо[200] и шагающая по теплому ручейку в Сатурнии,[201] Джельсомина в поезде, направляющемся в Канны, ласкающая меня, не прерываясь даже для того, чтобы показать билеты проводнику. И снова Джельсомина у пруда, тоже замерзшего, неподалеку от Борго Паче — вместе мы сильнее всего остального мира, потому что разум не может нас сдержать. Смелость без размышлений. Вперед, все разумные существа сидят дома, боясь непогоды, поэтому давай окунемся нагишом в холодную воду! Ну конечно! Как я мог забыть, что безрассудство — это первая жизненная необходимость?
Она не ждет меня. Гала делает то, что хочет. Обо мне она уже забыла. Пока я, как старый дурак, снимаю ботинки и, ругаясь, отстегиваю подвязки,[202] она уже брызгается у подножия водопада. Когда я выбегаю босиком, она машет мне, взбивая ногами маленькие волны. При этом она появляется из воды — стройная, горделивая, подобно статуе на носу корабля, только с мокрыми волосами, прилипшими к плечам.
Годы сделали меня подозрительным. Актрисы придумывали и еще более странные штучки, чтобы меня завлечь. Но я знаю, что это — другое. Те же годы научили меня видеть все эти трюки насквозь. Я чувствую, что Гала другая, не такая, как остальные. Я вижу: она это делает не ради меня. А ради себя.
Я же прекрасно помню! Ныряя в каждое событие, сразу, не рассуждая, только потому, что выдалась возможность. При этом она ни на секунду не думает обо мне, в точности, как я хочу, а только о себе. Она вовсе не демонстрирует себя мне, она просто хочет купаться под дождем.
— Гала, подожди, подожди же, Галеоне! — кричу я, внезапно испугавшись, словно парад военного флота закончился и она собирается уплыть в открытое море: — Галеоне, подожди, подожди меня!
И я не влюбляюсь в нее, но чувствую, что снова могу влюбиться в свою жизнь.
Официально я не знал о болезни Джельсомины. Но разве я слепой? Естественно, я видел, что дело плохо. Бедная клоунесса! Она, конечно, молчала. Она никогда не говорила о своей болезни, чтобы не заставлять меня волноваться. Но ничего не говоря, она открыла все. Молодые режиссеры порой думают, что последнее действие должно сопровождаться трубами и литаврами, но гораздо страшнее, когда конец приближается в тишине.
Я говорю: все из-за сырой рыбы. Скажете, это случайность, но это внезапное ухудшение бросилось мне в глаза после полуторанедельного пребывания в Осаке. Если бы Бог хотел, чтобы мы все заворачивали в морские водоросли, стал бы он изобретать оливковое масло?
В поездке Джельсомина уставала быстрее, чем дома. Я заметил это, потому что она прыгала туда- сюда, лишь бы казаться оживленной. Иногда она нагибалась и делала вид, что ищет что-то на полу, но я видел ее насквозь. Она пыталась скрыть приступ боли, который мог бы меня отвлечь от переговоров со спонсорами.
Когда я спрашивал ее, как она себя чувствует, она все отрицала, но с такими огромными глазами, как у нее, лгать не имеет смысла. Желая доказать, что с ней все в порядке, она однажды утром предложила взобраться на Хотаку[203] осмотреть монастырь. Я притворился, что плохо себя чувствую, но она не приняла это близко к сердцу. Если Джельсомина что-то решит, ее невозможно сбить с толку даже тропической лихорадкой.
Мы поехали в Матсумото, но оттуда надо было идти пешком, не меньше полутора часов. Ей много раз становилось плохо. Я боялся, что она умрет, но решил, что она будет еще больше страдать, если я снова скажу ей правду. Она догадывалась, что я знаю о ее болезни, но никто из нас не сказал ни слова.
— Мы не должны хотеть слишком многого, — сказал я.
— Гора — это не много, — ответила она.
В конце концов мы увидели монаха, возившегося на обочине с пчелами. Он поддерживал ее последние сто метров и позволил нам отдохнуть в комнате, граничащей с садом. Для нас открыли ставни, чтобы мы могли смотреть из темного помещения во двор. Там стояла одинокая старая вишня в цвету. Некоторое время мы сидели, приходя в себя, под впечатлением от захватывающей картины — свежие цветы в обрамлении черных ставен и оконной рамы орехового дерева.
Наконец, она встала с новыми силами. Она открыла двери во дворик и подошла к дереву. Подобно