день рождения. А я ее люблю. Больше всего на свете я хочу знать, как она? — не мучают ли ее боли? есть ли у нее надежда? — и все-таки не могу заставить себя ее об этом спросить. Она сидит у окна и читает. Я смотрю на нее. Думаю о том коротком времени, что у нас осталось. Мы еще чуть-чуть состаримся. Потом наступит невыносимая скорбь, и для одного из нас жизнь будет продолжаться.
Меня захлестывает волна нежности.
Растворяясь в ней, я не забываю и о своей второй женщине. За головой моей любимой как нарождающийся рассвет возникает видение Галы, и в ее сиянии все контуры исчезают. Я слышу, что я фантазирую, как старый дурак, что хотел бы еще раз изменить свою жизнь.
— В прошлом году мы отмечали мои день рождения в Берлине, — говорит Джельсомина, поднимая взгляд от книги. — В этом году — здесь. Где я буду на следующий год в свой день рождения?
Не знаю, но я все сделаю, чтобы быть рядом. Этого я ей не говорю. И никто лучше Джельсомины не знает, сколько нужно любви, чтобы промолчать.
Мир, в котором выросли Гала с Максимом, был похож на заключительную сцену из сказки. Зло — побеждено. Все возможно. Война расколола на мелкие осколки броню из правил, в которой выросли их родители. Дети стряхнули их, и из гнезда вылупилось целое поколение с огромным, дотоле неведомым запасом надежд. Когда на улицах Амстердама встречалась молодежь, они бросались друг другу в объятия, неважно — были они знакомы или нет, и праздновали свободу, скидывая с себя одежду.
Они кувыркались голышом на газонах и в парках. Курили, пили и танцевали, под надзором полицейских с яркими тюльпанами на фуражках. Молодые люди занимались любовью, как хотели и с кем хотели. Благодаря новым возможностям риск материнства или отцовства исключался, и по вечерам, устав от бурных удовольствий, они все вместе прыгали в канал и плыли к городской площади. По всему миру телевидение транслировало шокированным зрителям новое поколение, бесстыдно спящее на постаменте у гигантского фаллоса — положив голову на живот один другому — в окружении каменных львов, охранявших их сон. В своих песнях они воспевали свободу и любовь, словно те были нераздельны. Бросали розы солдатам, а врагов целовали, словно любовь никогда не была причиной войны.
Идиллия достигла апогея, когда Максим и Гала уже были взрослыми. Много лет они наблюдали за вихрями свободы вокруг них и мечтали о празднике, как дети, которые слышат музыку и смех, лежа в своей кроватке. Когда они достаточно повзрослели, чтобы присоединиться к полонезу, Гале это далось легче, чем Максиму.
Она выскользнула из отцовских объятий, словно кусок мыла из мокрых рук. Его суровое воспитание дало именно тот эффект, которого он добивался: Гала с удивлением заметила, что ее вызывающее поведение и блестящая эрудиция, с помощью которых она защищалась от своего отца, оказались достижениями, которыми она с первой же секунды знакомства смогла поражать и завоевывать своих сверстников. Она легко нырнула в студенческую жизнь и большими глотками вдыхала признание и свободу, которых так долго была лишена и которые для нее навсегда останутся связанными друг с другом.
Максим никогда не страдал от недостатка свободы. Он родился в большом доме, был единственным ребенком у родителей, чью жизнь разрушила война.
Счастье и Голландия, считали его родители после того, как познакомились, — не совместимы. Они покинули страну, разрушившую их жизнь, и переехали в Италию, где обвенчались в соборе Святого Петра. Города их мечты были нежно-зелеными, прозрачно-голубыми и розовыми. Черно-белые изображения Неаполя, Локарно, Рима и Флоренции мать Максима раскрашивала «эколайном».[235]
Не было ничего прекрасней. На одном из снимков она выглядывает, широко улыбаясь, из окна пансиона «Гассер» на Виа Сан Николо-да-Толентино, что за площадью Барберини. Ее рука торжествующе поднята. В лучах заходящего солнца на римской стене длинная тень. На ней виден поднятый вверх гигантский большой палец.
— Тогда, — рассказывала она часто Максиму, — мы узнали, что у нас скоро родишься ты.
Вскоре после этого камин перестал спасать от зимних морозов. Родителям нужно было заботиться о ребенке, и они вернулись домой. И правильно сделали.
Вернувшись в Голландию, они уединились в своем доме. Желая уберечь Максима от страданий, они редко выходили вместе с ним на улицу, только изредка приглашали гостей, а других детей и подавно не пускали за порог. После преждевременной кончины отца мама начала ходить днем на работу, так что весь дом был полностью в распоряжении Максима. Проводя время на огромном чердаке, он в одиночестве придумывал себе других людей и их мир. Долгое время ему было этого достаточно. Возможности своего внутреннего мира казались ему безграничными, поэтому он считал это свободой. Долго, очень долго он не понимал, что настоящий праздник происходит снаружи, и когда, наконец, распахнул ставни, то так испугался насилия, с которым настоящая свобода напала на его воображаемую, что спрятался обратно в свою раковину и попытался снова найти прибежище в своей фантазии.
Как бы то ни было, для большинства типичных студентов коллектив значил больше, чем индивидуальность, как это чаще всего бывает в изолированных горных деревушках. Поведение Максима обращало на себя их внимание, так же, как и Галино, но где она пожинала восхищение, Максим встречал непонимание. Они бы могли его легко пустить в свою жизнь, если бы не были так поглощены собой. Поэтому они лишь пожимали плечами и утверждали, что каждая личность должна развивать свою индивидуальность, какими бы ни были последствия, даже если в результате останешься в изоляции и одиночестве.
Когда Максим уже собрался вступить на этот одинокий путь, его взгляд пересекся со взглядом Галы. Она, всегда на коротком поводке у своего отца, казалась свободной от всего; он, никогда и ни в чем не знавший ограничений, отчаялся, сможет ли когда-нибудь решиться на это.
«Ходить, куда хочешь! — сказала она тогда. — За одну такую ночь я готова отдать свою жизнь. Двигаться!» На этих словах два полюса узнали друг друга.
Лежа в кровати в Париоли, Гала рассказывает Максиму о том, как она отдалась Снапоразу: от волнения, которое охватило ее, когда она ощутила страсть пожилого режиссера, до того, как ее вагина конвульсивно сжималась вокруг его пальцев.
То она смеется, как ребенок, сделавший что-то запрещенное, хлопает себя по лбу, краснеет, задыхается, не веря, что невозможное произошло. То забывает об этом и хихикает над собственным бесстыдством. И все время ищет поддержки в глазах Максима и спрашивает его, не сделала ли она ошибку?
Максим развеивает все ее сомнения, хотя большая часть того, что она говорит, просто не доходит до его сознания. Он борется с необъяснимой печалью. Ревность в нем борется с восхищением. Ведь именно это безумие всегда его восхищало в ней; он пытался подражать ему и черпал в нем мужество для выхода в мир. Ему ли упрекать ее за то, что он сам всегда поощрял? Не он ли сам мечтал решиться на подобное? Погрузившись в размышления, Максим не услышал ее вопрос.
— Вот видишь, говорит он. — У нас не должно быть тайн друг от друга.
— Да, — говорит Гала и решает не тревожить его рассказом о встрече с Джанни.
Большинство считает, что мужчина, любящий нескольких женщин, должен делить свою любовь между ними. Словно любовь — бутылка, рассчитанная на определенное число стаканов. На самом деле все наоборот. Любовь — удваивается. Снова и снова.
И всякий раз оказывается, что ее достаточно для всех. Это чудесное преумножение. Но как всегда бывает с чудесами: кто их не видел сам, ни за что не поверит.
Одной из моих идей, которую я настойчиво предлагал, но не сумел заинтересовать киностудии, был фильм о многоженце. С Жераром Филипом[236] в главной роли, который без конца бегает от одной семьи к другой, и все он должен содержать. Одиннадцать, двенадцать, тринадцать. Он пытается сократить их число, но не получается. Чем больше он дает любви, тем больше получает. Такова жизнь. И чем больше он получает любви, тем больше может отдать опять. Так что — опля! — скоро у него ее опять достаточно для создания еще одной семьи. Итак, вперед, еще одна. Он любит всех одинаково, и у него всегда остается достаточно любви для других. Он пьет любовь, как море вбирает в себя воду — со всех сторон, и в то же время изливает ее во все реки.
В конце концов священник-исповедник провозглашает это явление официальным чудом милосердия.