не товарищ по играм, а мужчина.
На сто процентов после смерти нашего ребенка. Таким мужчиной я не мог стать. С той поры мы продолжаем наши игры, но уже теперь как взрослый с ребенком: Джельсомина прикидывается более наивной, чем она есть. Она предвидит все мои ходы, но всякий раз поддается и позволяет мне выиграть. Я получаю выигрыш, но без удовольствия, потому что вижу, насколько ее любовь больше. Победить для нее менее важно, чем видеть меня счастливым.
Если бы это сказала Джельсомина, я бы счел ее слова упреком, но когда Гала называет меня «маленьким мальчиком», мне кажется, что это — комплимент.
Женщины не случайно сравнивают мужчину с червяком. Каждая новая любовь делит его надвое. Дальше — обе половинки живут самостоятельно. И так снова и снова. Они крепнут и вырастают в полную длину. Любовь делится и благодаря этому живет. Это мое самое серьезное искушение, самое истинное оправдание и, возможно, единственная причина моих измен.
Да, я — ничтожный червяк, но, несмотря на все нормы, что нам старается внушить Церковь и общественная мораль, я чувствую, что не ущемляю ни одну, ни другую свою любовь. Напротив, одной я укрепляю другую. Похоже, такова человеческая природа, с чего мне отличаться от других? Знаю лишь одно: я без труда и с полной самоотдачей могу жить несколько жизней одновременно.
И тут случается вот что: в начале августа Джельсомина должна лететь на Таормину[239] — открыть фестиваль, посвященный ее творчеству, где будут показывать все фильмы, в которых она когда-то снималась. Я подвожу ее в Фиумичино и прежде, чем ее самолет взлетит, я стою у Галиного порога. Распахиваю дверь, взлетаю по лестнице через две ступеньки, и мы уже лежим в постели, как вдруг мне становится до боли грустно, так что я начинаю рыдать. Осознание того, что я лежу в объятиях другой, когда Джельсомина на полпути в небо, для меня невыносимо. Я не могу так. Что, если она разобьется?
— Если небеса разверзнутся и гнев Божий на кого — нибудь падет, — улыбается Гала, пытаясь меня успокоить, — то это будешь ты. Она ни в чем не виновата.
Гала молода. Кого она любила? Как мне ей объяснить, что испепелить меня даже для Него было бы слишком милосердно? Гораздо безжалостнее было бы отнять у меня Джельсомину и позволить мне жить после этого без нее как можно дольше.
Только когда смерть другого для тебя страшнее, чем твоя собственная, ты понимаешь, что любишь.
Но как редко осознаешь ценность такой безусловной любви. Может быть, душа просто не может выдержать постоянного напоминания об ответственности за то хрупкое, что доверено ей. Она забывает о цене. Она начинает присваивать себе то счастье, что ей дано. Как мальчишка, купивший свой первый мотороллер на занятые деньги, уже через несколько поездок забывает, что он ему не принадлежит.
Он проносится на заднем колесе по школьной площади, чтобы поразить девушек из церковно- приходской школы. Как только пик достигнут, сердце привыкает к нему и ищет новых приключений.
Вскоре после возвращения Джельсомины из Сицилии киностудия извещает меня, что ни одна страховая компания не берется застраховать Джельсомину на время съемок моего фильма. Они считают: риск, что моя жена не доживет до конца съемок, слишком высок. Я устраиваю им скандал, но никакого эффекта. Я рву и мечу, делаю двадцать звонков, но когда мне предлагают обсудить заключение медицинских экспертов, я отказываюсь. Я совершенно не хочу знать, что еще преподнесет нам жизнь.
Я хочу лишь испить эту чашу до дна.
Я не рассказываю об этом Джельсомине, но как только могу, бегу к Гале излить душу. Прежде чем я хоть что — то успеваю сказать, она как по наитию догадывается, что случилось. Ее чувствительность так меня трогает, что я наспех придумываю какой-то предлог и без объяснений убегаю. Несколько дней я не даю о себе знать. Я не могу! Если я расскажу ей всю правду, то, возможно, сам смогу услышать частичку ее.
Вместо этого я ни на секунду не оставляю Джельсомину одну. На несколько дней мы летим в Венецию, там ночи напролет предаемся любви, словно двадцатилетние. Я покупаю ей подарки и вожу в ресторан, словно нам есть что праздновать. Однажды я приглашаю всех ее любимых старых друзей и подруг. Весь вечер она улыбается, и как только звучит музыка, я приглашаю ее танцевать. Когда мы танцуем румбу, она вдруг говорит, очень нежно: «Пожалуйста, милый, хватит, я и так уже все поняла».
Она покидает меня и танцует одна, потом я не решаюсь спросить, что она имела в виду, а она и подавно рада, что ей ничего не приходится объяснять. На следующее утро мы собираем чемоданы.
На киностудии мне предлагают отдать роль Джельсомины другой актрисе.
Я отказываюсь, хотя это значит, что наш фильм точно никогда не будет снят. Тут же звоню в «Банко Амброзиано» и выражаю свое согласие снять для них рекламный ролик. Чтобы выбрать для него материалы, я открываю блокнот, где каждое утро записываю свои сны. Бросается в глаза, какими они были легкомысленными и веселыми в последнее время.
Из-за любви к Гале я чувствую себя намного моложе, чем я есть — иногда мне снится, как мы вместе с ней сидим в песке между пляжных стульев, а наши матери обсуждают цены на фарфор и ляжки тренера по плаванью, — и гораздо старше, на все сто двадцать три.
Последние годы мне часто становится очень грустно, когда я вижу красивую молодую женщину. Это результат двух мыслей. Первая: я хочу ее, а потом сразу же вторая: а, собственно говоря, зачем?
В самом необузданном влечении мужчины к каждой женщине, проходящей мимо, есть что-то печальное. Такое чувство, что ты должен с ней переспать, желательно как можно быстрее, но никакой убедительной причины для этого нет.
Это влечение — пережиток нашего животного прошлого, стратегия, необходимая для выживания вида. Самая грустная его форма — инстинктивная реакция пожилого мужчины на пышную грудь и округлые бедра женщины, как Гала. Зачем ему это? У него уже нет потребности в размножении своих скрипящих костей, боже упаси.
У старика, в отличие от юноши, такое желание — вообще сущий атавизм. Его время прошло, но ему тем не менее хочется заронить свое семя в женское лоно, несмотря на все вздохи рассудка. Эта печаль сопровождает меня теперь постоянно, когда меня влечет к женщине. Но недолго. На следующее мгновение я снова отдаюсь страсти, как дурак.
Дайте мне побыть червем, по крайней мере, с максимально возможным удовольствием.
У меня есть любовь к жизни и та, которая делает эту любовь еще сильнее.
— У людей становится все меньше фантазии, — говорит священник. — Такое впечатление, словно она вытекает из них, как воздух из шины, от которой потерялся ниппель.
Он сидит в полном облачении за своим рабочим столом и листает мои рисунки и записи. Время от времени берет один из листков в руки и печально вздыхает.
— Своими фильмами вы боретесь, как последний из могикан, с людским желанием все рационализировать.
— Ах, ваше преосвященство, — отвечаю я, — с таким же успехом я мог бы создавать фильмы против силы тяготения.
Главное отделение «Банко Амброзиано» находится за Ватиканом, между станцией Сан-Пьетро и Виа Франческо Дуодо. Из окна рекламного отдела я вижу, как солнце отражается в одном из фонтанов ватиканского сада за Леонинской стеной.[240]
Прямо под нами проезжает поезд с пилигримами, которые поют как можно громче, чтобы оповестить Папу о своем прибытии.
Перед нами лежат штук двадцать набросков моих ночных видений; причудливые идеи, посетившие меня за прошлые недели — разве я должен иначе работать над рекламным роликом, чем над полнометражным фильмом? Я говорю священнику, что хочу снять не просто отдельный ролик для его банка, а небольшой сериал. В каждой серии меня будет играть Паоло Вилладжо. [241] Паоло — толстый и несколько беспокойный комик, с которым я уже много раз работал. В каждой серии будет представлен один из моих чудных кошмаров. В конце каждого из них Вилладжо просыпается и обнаруживает себя на полу. Пока он пытается высвободиться из простыней, с первого этажа доносится голос его жены: