Милена ощутила в груди льдистое покалывание.
– Год, – произнесла она. При этом подумав, что год – это в лучшем случае.
Прислонясь к стене, Зои задумчиво уставилась в окно, втянув щеку.
– Что ж, мисс Шибуш. Ладно. – Оттолкнувшись от стены, она сверху вниз поглядела на Ролфу, что-то прикидывая. Сказать больше вроде бы нечего. Сломанная дверь была по-прежнему открыта. Она подошла к проему и обернулась к Милене.
– Почему я не ощущаю к тебе ненависти? – спросила она.
– Не знаю, – ответила Милена.
– Год, – как предупреждение, произнесла Зои и ушла.
Милена прикрыла за ней дверь и почувствовала, что вся дрожит.
«Что я сделала?
Ролфа сидела себе, посасывая виски с блуждающей, отсутствующей улыбкой, как будто происшедшее сейчас не имело к ней никакого отношения. Впрочем, в некотором смысле так оно и было.
НАЗАВТРА МИЛЕНА СОБРАЛА те ноты, которые были уже готовы, и отправилась с ними к Министру, заведующему Национальным театром. В народе он был известен как
Идя верхним этажом Зверинца, Милена ощущала себя маленькой и твердой, как орешек. Там, наверху, находился подготовленный молодой человек, которому по службе полагалось не допускать просителей до Министра. Поэтому не заискивать перед ним было непозволительной роскошью.
Сказать в лоб, что она обнаружила нераскрытого гения, было бы опрометчиво. Пришлось сообщить, что она одно время укрывала у себя беженца и Министру, судя по всему, нужно быть в курсе этого. Далее пришлось объяснить почему. В доказательство своего несомненного таланта он, беженец, оставил у нее на руках музыку – как бы взамен запроса о политическом убежище. Молодой человек повел достаточно жесткую линию. Почему в таком случае об этом не было сообщено ранее? Хотя он проследит, чтобы бумаги непременно попали к Министру и делу был дан соответствующий ход. Торцом бумажной стопки он похлопал по столу, придавая ей более опрятный вид (кстати, на столе, помимо этой стопки, ничего не было).
Весь оставшийся день Милена посвятила Ролфе. На последние их деньги она купила два пакета со снедью: булки с котлетами и листьями салата, да еще и апельсины (и то и другое вполне съедобно и вкусно для них обеих). А потом повела умиротворенную и немного отстраненную Ролфу прокатиться на омнибусе до Риджент-парка. Надпись на автобусной остановке провозглашала, что теперь он называется «Сад Чао Ли».
Становилось прохладнее, в возвышенной небесной синеве летели легкие, проворные облачка. Уже начали менять цвет листья – желтые, с бурыми пятнышками. В центре парка находился розовый сад с прихотливой формы прудами и искусственной протокой, вдоль которой они и отправились прогуляться. На темную неподвижную воду садились утки, оставляя на глади плавно тающий след.
Милена рассказала о своем похождении, которое на Ролфу, похоже, не произвело никакого впечатления. Она отщипывала от булок кусочки и кидала их в воду уткам. В вышине пролетел косяк гусей, держа путь из Исландии к устью Темзы. Жизнь шла своим чередом.
– Все куда-то движется, – заметила Ролфа, наблюдая за птичьим полетом. – И как только они догадываются, куда именно им лететь. Эйнштейн постоянно задавался этим вопросом: как птицы угадывают свой маршрут во время миграции. Он полагал, что они придерживаются определенных световых векторов на небосводе. Да он и сам все представлял в векторах света; так уж был устроен. Поэтому какого курса придерживался лично он, нам тоже неизвестно. Во всяком случае, известно не больше, чем о птицах.
Повернувшись, она улыбнулась Милене одной из своих виноватых улыбок, будто извиняясь за сказанное.
– Спасибо тебе за старания. Но мне тишина даже как-то больше по нраву. – Это было сказано вежливо, но, возможно, не без упрека. – Музыка рождается из безмолвия. Поэтому и возвращаться, по логике, должна туда же. Мы все происходим из тишины, – голос у нее прервался, и она описала рукой дугу, – и обратно в нее уходим.
«О чем это она? О том, что думает уйти?»
– У нас есть год, Ролфа.
– Год – есть. А еды – нет, – сказала Ролфа и бросила последний кусочек корочки уткам. Они направились обратно к остановке.
Вдруг, ни с того ни с сего, Ролфа атаковала розовую клумбу. Не обращая внимания на шипы, она схватила цветок за стебель и теребила его, пока не сорвала. Неважно, что ее на это толкнуло – неотесанность или злость, но Милена была слегка шокирована, сама не зная почему.
А потом, держа цветок строго вертикально, она с церемониальной торжественностью преподнесла его Милене, сопроводив жест какой-то невнятной, скомканной от смущения фразой. Смысл которой дошел только чуть погодя: «Извольте розу для розы».
«У нее не должна была на это подняться рука, – подумала Милена. – Это же
Милена повертела цветок в руке. Изысканный классический бутон, бледно-розовый, с пунцовыми прожилками. «Rosa mundi»[7], – прошептали вирусы. Чуть побуревшие с краев лепестки кудрявились вокруг нежной, более свежей сердцевинки. Клумбу, судя по всему, недавно поливали: внутри цветка жемчужинками поблескивали увесистые капли воды. Поначалу казалось, что вот так, в открытую, идти с ворованной общественной розой по парку будет стыдновато. Но Милена пошла, и хоть бы что. Бутон на длинном стебле чуть покачивался, словно был сделан из чего-то тяжелого, как бы отягощенный потаенным смыслом. Общественная роза, жертва частного посягательства.
Всю обратную дорогу в автобусе Ролфа сидела, улыбаясь с печальной задумчивостью. Милена поймала себя на том, что произносит про себя как заклинание одно и то же: «Ролфа, не уходи, Ролфа, не уходи».
Комнатка в Раковине встретила их сумеречной прохладой. Сентябрь быстро катился к концу.
«Ролфе зима нипочем, – думала Милена. – Ей, наоборот, даже нравится в холоде».
«Если она к той поре все еще здесь будет», – отзывалась другая часть мозга.
Чтобы голод чувствовался не так остро, Милена поднималась на крышу Раковины принимать солнечные ванны. Ролфе Сцилла иногда приносила суп или сосиски. Она же тайком проводила их в Зверинец на «Мадам Баттерфляй» – денег на билеты у Ролфы больше не было. С голодным блеском в глазах она восторженно улыбалась музыке, пению, декорациям.
«Если бы могли оставаться самими собой», – невесело думала Милена.
НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ после спектакля Милена решила возвратиться в постановку «Бесплодных усилий любви».
В одном из справочных бюро ей сообщили, что режиссер их труппы умер. В одночасье. Тридцать пять – жизненный лимит исчерпан. Актерский состав был в трауре. Они подали запрос о снятии пьесы с репертуара; ни с кем другим труппе работать не хотелось. Действительно, им было просто невмоготу идти против себя, вспять. Не было сил опять талдычить заигранного до дыр Шекспира.
Прямо как в последнем акте их пьесы.
Был человек, и нет его.
«Что-то здесь устроено не так, – размышляла Милена. – Мы не можем, не должны вот так умирать». Она думала о режиссере (про себя она звала его Гарри). Вспоминались его лихорадочно блестевшие глаза. Ты знал, Гарри, что тебе недолго осталось. Это был твой последний рывок. Позади целая жизнь – беспросветно унылые, нудные повторы уже сыгранных спектаклей, наводящие кромешную скуку и на тебя и на зрителя. Это сломило тебя, Гарри, пригнуло к земле. И вдруг, под самый занавес, ты освободился от пут. Если мне когда-нибудь доведется поставить пьесу, то я обещаю, Гарри: я буду делать ее так, как делал бы ты.