Когда-нибудь доберутся. А золото там есть — брешут геологи! Не хотят связываться с разведкой. Фёдор с первого шурфа на струю сел. По два золотника брали с лотка. Эко? Мне ихний начальник партии, молодой, да с гонором, толкует:

'Ты, дед, дремучий и необразованный, не суйся не в своё дело и не бреши людям, что брали по два золотника! В узкой долинке не должна по науке россыпь держаться'.

По науке… Обиделся я тогда на энтова геолога, больше не подошёл. Они Орондокит разведали и укатили в другие места. Платоновский не тронули. Там ить плохо бурить, камнем завалено, деревья — не пролезть. Думка у меня, что и не пробовали они наш шурф, отмахнулись. Так-то легче, ни о чём не думать.

Фомич поднялся, подхватил с пола свой рюкзак.

— Там и заночуем рядом, крючки я прихватил, леску рыбацкую. Хариуса наловим, повечеряем ушицей-то. Эка благодать, Сёмка…

Ковалёв нашел Лукьяна в столовой, предупредил его и оставил за себя на участке. Кликнул Арго и медленно пошёл за стариком по едва заметной тропинке.

Как только ступил на неё Фомич, мгновенно преобразился. Куда девалась вялость и медлительность! Шёл быстро и уверенно, резко бросая по сторонам взгляд. Тяжёлый рюкзак влит в спину, в руке подвернувшаяся сушинка с обломками сучьев.

Час ходу — и остановка на роздых. Старик молчит, но усталости не видно на пасмурном лице. Прихлёбывает ладошкой водичку из ручейка, жмурится и молчит. Видно, расплескал за день запас наболевших слов, собирает разговор для вечера и дня грядущего.

Одет в просторные бахилы, на плечах выцветший брезентовый плащ, под ним вылинявшая форма лесника и застиранная рубаха. На голове кособоко торчит зимняя шапка-треух, изжёлта-серый веник бороды курчавится седыми пучками. Лохмы бровей прячут затуманенные глаза.

На коленях грабли рук. Курит «Беломор» одну за другой, глядит куда-то поверх сопок и всё вздыхает. Словно позабыл о попутчике, стал тот уже в тягость и нет охоты перемолвиться словом.

Семён понимал, что нельзя мешать ему, бродит душа старика в тех, канувших в былое, годах, а рядом на валежине сидит только оставленная плоть, кокон шелкопряда.

Опять встают, идут дальше, поднимаются Платоновским ключом вверх по течению и останавливаются у впадающего в него притока. Узкая долина зажата горбатыми сопками, поросла тёмными от мха-бородача елями.

Шумит по камням прозрачная вода, бьётся о мокрые валуны; брызги, окрашенные закатом, каплями крови падают на траву, песок, землю. Вдоль берега, по глубоким тропам, звериные следы, круглые окатыши помёта сохатых и оленей. Косо вмят свежий отпечаток медвежьей лапы.

Кондрат остановился у старой ели с высохшей вершинкой, показал на оплывший затёс метрах в трёх от земли.

— Метка избу кажет. Она во-о-о-н в тех осыпях.

Семён посмотрел и ничего не увидел среди нагромождений глыбастого курума. Оглянулся на спутника.

Фомич припал ухом к стволу ели, как бы слушая её старое нутро. Его ладонь тихо оглаживала залитые слезливой смолой царапины и пеньки от вывалившихся сучьев, лицо менялось, губы шептали — он говорил с ней и слушал безмолвие прошлого. Хмурил лоб, побитый морщинами, как и кора дерева.

И были они слитны с дрёмной елью в своей немочи и старости. Словно вышли из одной земли и одного ростка, разбежались и опять сошлись вместе, чуя близость буреломного ветра, налетит он вскорости, бросит оземь, ухнут два ствола, соря трухой и ломая ветви, только стон покатится меж сопок.

Отжили своё, отскрипели на белом свете, всласть хлебнули вольного духа, вольных земель. Кондрат натянул треух на свою сивую и косматую голову, потухающим, с дрожливой хрипотцой голосом неразборчиво позвал:

— Ну, пошли дале… Пошли, покажу… На правильном пути мы. Ишь! Федька Платонов тесал, теперь и не достать. Подновить бы затес? А? Слазь, поднови? Не-не… Ни к чему, пусть уж так и будет. Память о Федьке стешешь. Не-не…

Он ловко подхватил со мха свой рюкзачишко, который так и не доверил нести, и побрёл через ручей. Остановился посредине, черпнул ладонью струю, шумно хлебанул и провёл мокрой рукой по лицу.

— И вода особая тут, чисто живая вода…

Шли наискось вверх по склону, прыгая с камня на камень, и вскоре добрались к маленькому островку леса среди хаоса розовых глыб. Едва приметно, в нише у маленького ручейка наметилось какое-то подобие жилья.

Остатки брёвен поросли травой, стены раскатились по осыпи, только в самом дальнем углу, под тремя вздыбившимися плитами угадывалось ржавое кайло и зелёные, трухлявые в суставах кости. Валяются они в беспорядке, вросли в землю.

Видно, устроило зверьё по весне пир, растащило и похоронило останки замёрзших людей.

Фомич торопливо сбросил рюкзак и достал бутылку водки. Сорвал ногтями пробку, щедро плеснул из, горлышка, окропляя квадрат зимовья, кайло и безымянных теперь, перемешанных в прахе друзей.

— Вот такие дела-а, Сёмка-а… Они уж столь отлежали тут, а меня ещё нелегкая носит по земле. Диву даюсь! Вроде и вчера это было, вроде и не было вовсе иль во сне привиделось? Так нет же, вот он крест платоновский, на листвяночке. Энтот раз шнурком прихватил.

Вот он! — осторожно отвязал темное, позеленевшее от времени распятие и подал Семёну. — Гляди- ка! Тяжесть какую носил! А всё равно помочь не смогла… Распял нас мороз, никакого Бога не спросил.

Ковалёв сжимал пальцами холодную медь и тоже не верил в реальность происходящего, но рядом вздыхал старик, воскресший, как Христос, из давних лет, хрипло кашлял, спичками чиркал, раскуривая погасшую папироску.

Вдруг выдернул из деревянных ножен лезвие узкого якутского ножа. Прополз на коленях в тёмный угол под плиты, бормоча что-то себе в бороду, стал выбрасывать кусками дёрн. Долго копался, выгребая ладонями землю, сопел, как медведь, добывающий бурундука.

Потом глухо крякнул и приподнялся на корточки. В руках у него темнела бутылка мутного стекла с вогнутым внутрь дном, оттёр с неё налипшую землю и протянул.

— Думал, не сыщу. Вот она! Подержи!

Взялся Ковалёв за холодное горлышко, и рука от тяжести упала. Не нужно было объяснять, чем она набита. Тянет килограммов на десять.

Старик на карачках дополз к рюкзаку, вымыл в ключике руки и достал водку.

— Давай, Сёмка, помянем ребят. Хороший был, душевный народ. Даром говорят, что все поголовно хапали в те времена и друг друга били. Не все такими были. Не все…

Налил половину кружки, хлебнул и закусил отломанной краюхой хлеба.

— Царство небесное вам, пусть эта ледяная земля пухом станет, пусть дети ваши и внуки, коль они есть на свете, здравием живут.

Долго сидели молча. Семён расковырял ножом сгнившую пробку и высыпал на ладонь песок. Не потускнело оно за все эти годы, не поблекло. Матово горел в руке жёлтый огонь.

— Что будем с ним делать, — повернулся к Фомичу.

— Сам не знаю. Что хошь, то и делай. В кассу свою оприходуй, не буду с им связываться. Повяжут ишшо, как тово инженерку, а мне этот срам на старости лет не нужон.

— Но можно же сдать, и получишь деньги, как за клад?

— Хэ! Знаю я эти клады, затаскают. Будь оно неладно! Зря и показал тебе, пусть бы под мхом лежало тыщу лет. Да неохота труд наш и смерти эти на ветра кидать. Так хоть радость кому будет, польза. Запонок понаделают, цепей и кулонов и потом отцов возьмутся судить, как Нюська меня судила. Зря показал. Ненужный это металл, лютый, как тутошняя зима. Головы многие от него теряют, умом трогаются на дерьме. Да уж, ладно, приходуй, тебе к плану не помешает оно. А мне ево куда девать? Зятьку подарить? Не знал он, где копать. Хрен ему с маслом. Вот так. Хе-хе-е.

— И не жалко тебе, Кондрат Фомич? Отдавать не жалко?

— Не буду брехать. Жалко. Ишшо, как жалко! Ить я же старатель и знаю цену этой бутылочке,

Вы читаете Повести
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату