Нигде я не снабжал главы эпиграфом, а тут он бы совсем не помешал. Поскольку про все то, что далее хочу я рассказать, отменно сказано Экклезиастом: «Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы».
Двадцать второго апреля сорок восьмого года из морского порта в Венеции вышло потрепанное торговое судно под итальянским флагом. Всю его палубу наглухо занимали штабеля досок, а трюм был доверху набит мешками с картошкой. Это судно под названием «Нора» было уже много лет известно таможенникам чуть не всех портов Средиземного моря. Сейчас оно держало курс на Югославию, но конечным местом рейса в судовых документах обозначена была Палестина. Было часов пять утра, еще только-только наступил рассвет. Попрощавшись с капитаном, легко сбежал по трапу молодой мужчина и долго смотрел вслед уходящей «Норе». После он бесцельно шлялся по набережным вдоль каналов, а когда началась утренняя служба, тоже вошел в одну из церквей, поставил свечку и молился в общей толпе.
Я жутко волновался, рассказывал потом Эфраим Ильин, а где в Венеции синагога, я не знал, и я тогда подумал: если Бог все же есть, то Он есть в любой церкви и меня услышит отовсюду.
Волноваться было из-за чего: сильно траченная временем «Нора» под мешками с картошкой везла шесть тысяч винтовок, четыреста пятьдесят пулеметов и шесть миллионов патронов. Это оружие решило исход сражения за Иерусалим, и неизвестно, что было бы с Израилем вообще, если бы оно не дошло.
Через двенадцать дней оно дошло. Первой об этом радостно сообщили жене Эфраима, а от нее как раз он более всего скрывал свои опасные занятия, чтобы поберечь ее нервы. Именно она ему и позвонила. Вслед за «Норой» пришли еще три таких же транспорта.
Писать об Эфраиме Ильине мне легко и приятно, потому что я его люблю и всякий раз радуюсь нашей совместной выпивке. Писать об Эфраиме Ильине мне очень трудно, потому что я живу сейчас в стране, историю которой он делал собственными руками, — я таких людей доныне не встречал.
Поэтому начну я по порядку. Он родился в Харькове в двенадцатом году прошлого века (обсуждая с нами, как повеселей отпраздновать свои девяносто, пьет он водку, и лишь после переходит на вино). Богатая семья и благополучное детство ничуть не предвещали последующую бурную жизнь. Иврит он учил в школе, которую основал его отец, а меняющиеся в доме учителя преподавали языки — всего Эфраим знает их семь, а понимает — еще четыре. В двадцать четвертом году их семья переехала в Палестину, им никто препятствий не чинил. Отец купил апельсиновую плантацию, а юный Эфраим поступил в гимназию «Герцлия». Тут он чуть было не сошел с намеченного родителями пути, поскольку очень уж хорошо играл на валторне и собрался стать музыкантом, но папаша возник вовремя, и музыка осталась лишь пожизненной любовью.
Только осенью двадцать пятого года случилось нечто, чего никак не мог предусмотреть заботливый отец. И для Эфраима это было полной неожиданностью, а что просто прозвучал голос судьбы, он понял много позже. В один какой-то день ученикам гимназии объявили, что в актовом зале после занятий состоится лекция некоего заезжего болтуна, романтика и фантазера, посещение отнюдь не обязательно. Такое заведомое отношение к лектору заставило Эфраима с друзьями заглянуть туда из чистого любопытства. В зал вошел маленького роста щуплый еврей с живыми выразительными чертами некрасивого лица и неказисто одетый. Все преобразилось с той секунды, когда Жаботинский заговорил. Он говорил для всех, но у Эфраима было впечатление, что обращается этот человек лично к нему. Все, что смутно бродило в мыслях и ощущениях подростка, Жаботинский выражал словами точными настолько, что Эфраима трясла мелкая дрожь. Впоследствии он о такой же реакции слышал от многих. А одну тогда услышанную фразу он запомнил на всю жизнь: «В огне и крови Иудея пала, в огне и крови Иудея восстанет!» Восторженно хлопали учителя, задававшие лектору каверзные вопросы и получавшие блистательные лаконичные ответы. Ох, недаром сожалел некогда Корней Чуковский, что с отъездом Жаботинского из России она лишается возможного великого писателя!
Сразу после лекции Эфраим с двумя друзьями вышли в сад возле гимназии, написали на тетрадном листке клятву следовать за Жаботинским всю жизнь, скрепили эту клятву кровью, сделав на руке надрез, после чего вложили свой листок в бутылку, которую тут же закопали. Вам это не напоминает, читатель, клятву Герцена и Огарева на Воробьевых горах в Москве? Тем тоже было по тринадцать лет.
Вскоре Эфраим становится рядовым подпольной еврейской армии — я не берусь описывать внутренние разногласия в ней, ибо вижу сегодняшнее кипение страстей в любых еврейских дискуссиях, и ежусь, представляя себе, что творилось тогда. Это описано во многих книгах о самых разных временах, еврейская идеологическая нетерпимость всюду и всегда кипела одинаково. А Эфраим был еще настолько молод, что его наверняка кидало из крайности в крайность. Но судьба уже наметила его и сдерживала от любого лишнего шага. Я об этом как-то слышал от него в виде простой и чуть мистической истории. Девятого ава двадцать девятого года он стоял в цепи охраны евреев, молившихся у Стены Плача в память о разрушении Храма. Было поздно и темно. Сверху над Стеной был виден человек в арабском одеянии, молча наблюдавший за евреями внизу. Давай-ка я его сниму, предложил Эфраим, вытаскивая револьвер. Не надо, шум поднимется, остановил его приятель. И Эфраим — это не в характере его — послушался. Они узнали утром по случайности, что наверху всю ночь стоял, свои тяжелые прожевывая думы, сам Верховный муфтий мусульманского Иерусалима, злейший враг евреев (тот, который так приветствовал позднее все, что делал Гитлер). Чуть повернулась бы история с его убийством? Не исключено. Только Эфраиму не назначено было стать исполнителем — тогда же утром выяснилось, что патроны им в ту ночь случайно выдали отсыревшие.
Я так спокойно и уверенно пишу о некой предначертанности этой жизни, потому что знаю и другие мелкие побочности его деяний. Вот еще один пример. Когда «Нора» уже готовилась к отплытию, на пристань привезли свежеукраденную у англичан радиоаппаратуру. Чтобы «Нора» могла сообщать во время рейса, все ли в порядке (всюду шныряли английские эсминцы), и чтобы за дни ее пути не сошли с ума от волнения те, кто ее ждали. А о том, каков он был, накал этого волнения, свидетельствует некий мелкий факт: узнав о прибытии «Норы», Бен-Гурион заплакал, и признались в этой слабости еще несколько посвященных. Так вот в тот день и час эту маленькую краденую радиостанцию уже собрались грузить, когда на пристани показался итальянский патруль. Кидайте ее в воду, холодно распорядился Эфраим. И радиостанцию мгновенно утопили. Если бы ее поставили, то «Нора» просто не дошла бы (я напоминаю, что речь шла об оружии, которое спасло Иерусалим) — это выяснилось позже. Оказалось, что морская пограничная охрана быстро навела справки о плывущем суденышке: его хозяином числился по-прежнему негоциант, владевший «Норой» уже много лет (Эфраим упросил его при покупке не снимать свое имя с судовых документов), — и решили судно зря не останавливать (это чревато при необоснованности задержки возмещением убытков). Если бы с этой жалкой торговой посудины был перехвачен хоть один радиосигнал — затея провалилась бы немедленно: «Норе» по ее чину просто не полагалось радио.
Однако же вернемся к его молодости. Отец настаивал на продолжении образования, Эфраим уезжает в Бельгию и заканчивает университет в Льеже. Экономика, финансы, бизнес — что весьма скоро это пригодится для великого обилия подпольных операций, Эфраим пока не знает. Он по-прежнему предан Жаботинскому, часто видится с ним (слово «дружба» он из почтения к этому имени не употребил ни разу), а с середины тридцатых начинает заниматься воплощением идей учителя: переселением евреев в Палестину. В Греции приобретались чахлые рыбацкие суденышки, покупались (и изготовлялись фальшивые) транзитные визы, и под самым носом англичан евреи Польши и Литвы переправлялись через море. Несколько лет жизни отдал Эфраим этому святому делу. Ему обязаны своим приездом около четырнадцати тысяч человек. А что они еще ушли от верной смерти, все они узнали позже. Высаживали их в Нетании — это был район Эфраима, только один раз по его идее пароходик подошел прямо к пляжу в Тель-Авиве, и среди бела дня беженцы мгновенно растворились в городе. Тут — мелкая деталь. Эфраим подружился с англичанином — офицером береговой охраны, и тот исправно сообщал ему о ситуации — когда можно и когда нельзя высаживать людей. И я, естественно, спросил:
— Вы ему много платили?
— Никогда и ничего, — ответил мне Эфраим, — мы дружили.
— А он знал, чем вы занимаетесь? — настаивал я.
— Конечно, — подтвердил Эфраим, — только он так к нам хорошо относился, что поверил в праведность наших затей.
Эфраим любит говорить (я слышал сам неоднократно), что не верит в человеческие добрые черты, а верит в мотивы и интересы, которые побуждают человека (и народы) поступать именно так, а не иначе. В