Часть VI
О всяком и разном
Сумерки всего
Сегодня утром я, как всегда, потерял очки, а пока искал их — начисто забыл, зачем они мне срочно понадобились. И тогда я решил главу о старости все-таки написать, поскольку это хоть и мерзкое, но дьявольски интересное состояние. Я совсем недавно пролетел над ровно половиной земного шара, чтобы выпить на юбилее старого приятеля. А перед этим сел и горестно задумался: что можно утешительного сказать на празднике заката?
— Я объясню это тебе, старина, — говорил я тремя днями позже, — на примере своей собаки Шаха. Я провожу с ним целый день, а вечером мы ходим с ним гулять. Ты не поверишь, но он еще старше тебя: по человеческому измерению ему далеко за семьдесят. Я даже загадку про нас придумал: старикашка ведет старикашку положить на дороге какашку. Так вот он, безошибочным животным инстинктом ощущая возраст, резко сузил круг своих притязаний к жизни, за счет чего резко обострились оставшиеся удовольствия. Он хорошо покакал — счастье, сочную сосиску дали — полное блаженство. Он, правда, полностью охладел ко встречным сукам, но на то ведь мы и люди, старина, чтобы лелеять свои пагубные влечения. Зато как изменились женщины по отношению к нам! Сперва у женщины в глазах мелькает ужас, но потом она благодарит, не скрывая восхищенного удивления. И тогда ты упоенно смотришься в зеркало, и — Боже мой, что ты там видишь! Но об этом тоже грех печалиться. Судьба обтесывает наш характер, а промахнувшись, оставляет на лице зарубки — что с того? Зато о жизни ты уже знаешь столько, что периодически впадаешь в глупую иллюзию, что можешь быть услышан, и даешь советы молодым. Тебя посылают с разной степенью деликатности, но ты не унываешь и опять готов делиться опытом. Какая это радость — быть всегда готовым чем-нибудь делиться! А сколько в жизни обнаружилось смешного — того как раз, к чему вокруг относятся серьезно, а вчера еще всерьез воспринимал ты сам.
И я поздравил его со вступлением в период мудрости, которой все до лампочки и по хую, лишь были бы здоровы дети.
Говорил я искренне вполне, однако многое осталось умолчанным, о том я и решился написать.
Всю жизнь мы очень мало знаем о себе, а старость благодетельно окутывает нас еще более непроницаемой пеленой. Заметил, например, по множеству выступлений: на моих смешных стишках о старости взахлеб хохочут старики, сидящие обычно в первых рядах. Я ожидал обиды, раздражения, упреков — только не безоблачного и беспечного смеха. И довольно быстро догадался: каждый потому смеется, что стишки совсем не о нем, а о его знакомом или соседе. И кокон этих благостных психологических защит окутывает нас тем плотнее, чем опаснее реальность для душевного покоя и равновесия. И бывшим палачам отнюдь не снятся жертвы, они помнят лишь, что время было да, жестокое, но справедливое, и жили они в точности, как все, — что примиряет память с совестью стремительно и прочно. Над памятью о поражениях любых такой уютный холмик вырастает из последующей любой удачи, что с невольной благодарностью судьбе старик приятно думает: все к лучшему, пословицы не врут.
У возраста, осеняемого душевным покоем, возникают мысли и слова, которые, возможно, в молодости не явились бы. Помню до сих пор свое немое восхищение, когда моя теща, поздравляя свою дочь с получением паспорта, задумчиво сказала, отвернув страницу регистрации брака:
— И пусть у тебя на этой странице будет много штампов.
А слова, которые услышал много лет назад поэт Илья Френкель, просто стали бытом в нашей семье по множеству поводов. Война застала Френкеля в Одессе, и он кинулся на почту утром рано сообщить, что жив и выезжает. К окошечку для дачи телеграмм толпилась чудовищная очередь. И вдруг какой-то невзрачного вида мужичок, кого-то отодвинув, а под кем-то проскользнув, стремительно просочился к оконцу и успел дать телеграмму еще прежде, чем вся очередь возмущенно загудела и зароптала. Он уже исчез, а громогласное негодование все длилось. И только стоявшая невдалеке от Френкеля ветхая старушка тихо и привычливо произнесла в пространство:
— Каждый думает, что он кто-то, а остальные — никому.
На одной автобусной остановке в Тель-Авиве стоял панк обычнейшего и типичного вида: копна волос, покрашенных в ярко красный цвет, с левого края головы побритый (крашено зеленым), и точно так же — с правой стороны (крашено синим). С панка не сводил глаз некий старик, тоже ожидавший автобуса. Такое бесцеремонное смотрение панку надоело, и он спросил у старика:
— Ну что вы на меня уставились? Вы в молодости что — не совершали никаких необычностей?
— Совершал! — старик откликнулся охотно и мгновенно. — Я в молодости переспал с попугаем и вот сейчас смотрю, не ты ли мой сын?
Но главный старческий порок, и нам его никак не миновать, — горячее и бескорыстное давание советов. Как на это реагируют молодые, можно не распространяться, ибо помню я одну московскую историю, которая сполна исчерпывает тему. Около заглохшей машины возился взмокший от бессилия водитель. То копался он в моторе, то с надеждой пробовал завестись — напрасно. Разумеется, вокруг уже стояли несколько советчиков. Из них активным наиболее был старикан, который кроме всяческих рекомендаций одновременно и выражал сомнение в успехе. И советовал без устали и громче всех. И наконец молодой парень-шофер, аккуратно отерев со лба пот, изысканно сказал ему, не выдержав:
— Папа, идите на хуй!
Эту фразу я бы посоветовал всем старикам держать если не в памяти, то в книжке записной и изредка туда заглядывать. Поскольку опыт наш житейский, как бы ни был он незауряден, — абсолютно ни к чему всем тем, кто нас не спрашивает. Или спрашивает из чистой вежливости, что является пусть бескорыстной, но опасной провокацией с их стороны.
Печалиться по поводу количества прожитых лет довольно глупо еще и потому (я это где-то прочитал), что если эти годы перевести на любые деньги, то получится смехотворно мало.
Ко мне лично старость заявилась в девяносто восьмом году, двадцатого четвертого октября в одиннадцать утра в маленькой гостинице в Вильнюсе. Мы накануне выпили изрядно, был большой и получившийся концерт, и я, хотя в похмельном, но отличном настроении проснувшись, подошел к большому зеркалу. И душа моя уязвлена стала. Боже мой, что я увидел там! Она пришла, подумал я, не зря я так не люблю утреннее время, она знала, когда прийти. Я вспомнил одного своего давнего приятеля, который уже раньше меня заглянул таким же образом в зеркало. Только теперь я осознал сполна его прекрасные спокойные слова, которые он произнес в ответ на приглашение зайти на некое застолье, которое будут снимать для телевидения.
— Наш народ столько пережил, — сказал он мягко, — стоит ли ему еще и видеть мое лицо?
С годами мы становимся весьма искусны в самоуспокоении, поэтому я вспомнил про артиста одного, с которым после крепкой выпивки вообще произошла чудовищная вещь: он утром не увидел себя в зеркале. Покуда он соображал, что, очевидно, уже умер, его образ медленно вплыл на поверхность зеркала — это по пьянке у него расфокусировались глаза, как объяснили ему сведущие люди.
Она пришла, подумал я, и следует вести себя достойно. А для этого обдумать следовало сразу, что хорошего приносит с собой старость и за что ей надо быть благодарным. Я еще очень многое могу, но уже почти ничего не хочу — вот первый несомненный плюс. И человеческое общество уже не может предъявить мне никаких претензий за то полное наплевательство на злобу дня, которое всегда вменялось мне в вину. И оптимизм, который свойствен даже не душе моей, а в целом организму, теперь будет толковаться как простительное слабоумие дряхлости. Шутки мои — старческое недержание речи, брезгливое незамечание подонков — нарастающий склероз, а легкомыслие с беспечностью — клинически естественны на пути впадения в детство. А с этими психологическими льготами еще немало лет можно тянуть до света в конце туннеля. Я успокоился и выпил за ее приход большую рюмку. Нет, наслаждение ничуть не изменилось, а старикам вполне простительно то бытовое пьянство, кое осуждают в зрелом возрасте, назначенном для дел и всяческих свершений. А старость между тем уже неслышно просочилась внутрь, и я подумал с острым