— Прилетел бы. — Георгий отпустил Полинину руку и обнял её обеими руками сразу. Она почувствовала, что вся исчезает в кольце его рук. — Я бы пешком пришел, не то что прилетел…
Он никогда не говорил с нею так — когда жизнь дышит в каждом слове, в каждом звуке голоса, и голос срывается от полноты жизни.
— Егорушка… — Полина почувствовала, что сейчас заплачет снова; да у неё прямо как пробки вынули из глаз! — Ты…
Она не успела договорить — Георгий поцеловал её уже не в глаза и не в нос, а в губы, и поцеловал так сильно, что голова её резко откинулась назад — правда, тут же коснувшись его обнимающей руки.
— Полина… — Он отнял свои губы от её губ на секунду, не больше; голос его дрожал и прерывался. — Полина, милая, не бойся меня, а? Так я тебя хочу, что ничего уже не… Но ты не бойся меня, а?..
— Ты что, Егорушка? — Полина чувствовала, как ходуном ходят мускулы на его груди — от прерывистого дыхания, от стремительно бьющегося сердца. — Я тебя не боюсь, я тебя…
Она опять не успела договорить — слова утонули в его поцелуе. Скрипнула кровать; Полина почувствовала у себя под головой подушки.
— Подожди, минутку только подожди, ладно? — Он произнес это так, словно она хотела убежать. — Я разденусь, подожди!..
Он торопливо сбросил на пол свою огромную куртку — оказывается, он все это время был в куртке, потом снял свитер — какой-то незнакомый, медного прекрасного цвета, потом снова наклонился к её губам и не сказал даже, а простонал:
— Не могу, Полина, даже тебя раздеть не могу… Не выдержу больше, прости!
И упал на неё — тяжелый, горячий, с этим рвущимся из губ стоном.
Полина тоже мало что соображала. Голова у неё горела, и все тело горело, но, пока Георгий дрожащими руками что-то стягивал с себя и срывал, она успела снять брюки и расстегнуть пуговицы на своей стеганой косоворотке, как на живую сердясь на эту дурацкую одежду, которая так некстати путается под руками.
Он был такой горячий, словно не появился десять минут назад из ледяного холода, а выбрался прямо из печки. Он был горячий, тяжелый, нетерпеливый, стремительный, неудержимый — правда, она и не пыталась его удержать. Ей было так хорошо под живой тяжестью его тела, от которой жалобно скрипела и чуть не до полу прогибалась кровать, что она не хотела больше ничего.
Но он-то хотел! Сама себе не веря, Полина все-таки чувствовала, как сильно он её хочет, как весь он даже не отдается желанию, а превращается в это желание, от которого и раскалено его огромное тело. Ей казалось, что к нему должно быть так же невозможно прикоснуться, как к дверце топящейся печки, но она прикасалась, всей собою прикасалась, и это было так хорошо, что она боялась некстати засмеяться. Слезы мгновенно высохли у неё на щеках. Да и как они могли не высохнуть от такого жара?
Раньше, когда она представляла себя рядом с Георгием, просто представляла, как идет с ним рядом по улице, ей становилось немножко смешно, потому что очень уж они были… разного роста. А теперь вдруг оказалось, что это совершенно неважно. Полина чувствовала, что все её тело как будто сделано специально для него — точно, ровно, словно отлито по форме. Как такое могло быть, непонятно, но было же!
Она не понимала даже, хочет ли его ещё больше. Ей казалось, желание её уже удовлетворено тем, что он обнимает её, приподнимает за плечи, чтобы поцеловать… Тем, что сверху, над собою, она видит только его — как золотое небо.
Он был такой красивый — отсюда, снизу, из-под его ходуном над нею ходящей груди, в неярком свете лампы; Полина никогда не думала, что он такой! Что-то дышало во всем его лице, что-то такое живое и сильное, от чего каждая черта его лица приобретала неназываемый, ослепительный смысл.
И она не понимала, как же успевает любоваться всем этим — живыми чертами его лица, загорелыми, словно калеными, плечами… Не понимала, потому что уже чувствовала его внутри себя — он уже заполнял её всю, это было так сильно, так почти больно, что ни о чем думать было невозможно, да она и не думала, это нельзя было назвать мыслями — то, что с нею происходило. И при этом она видела его всего, и от того, что было у неё перед глазами, ей было даже лучше, чем от того, что было в её теле.
Да она и не успела понять, что происходит в её теле. Почти сразу же, как только она почувствовала его внутри себя, Георгий застонал, вздрогнул и забился над нею, и так забился, что ей даже страшно стало. Она не думала, что такой стон и такие судороги могут означать наслаждение; ей казалось, только боль.
Это длилось так долго — судороги, биенье, стон — что она обняла Георгия за шею, стала целовать его намертво стиснутые губы, словно пытаясь успокоить. Наконец губы разжались, он тяжело выдохнул и замер. Полина почувствовала, что весь он становится тяжелее, и чуть сама не вскрикнула: ей показалось, что ещё мгновенье — и он раздавит её. Но он приподнялся на локтях и лег на спину.
Глаза у Георгия были закрыты, грудь прерывисто вздымалась. Прижавшись виском к его плечу, Полина чувствовала себя так, как только однажды, на Казантипе, когда в шторм, сама того не заметив, заплыла далеко в море, а потом не знала, как вернуться обратно к берегу, и долго качалась на тяжелых волнах.
Но сейчас ей никуда не хотелось возвращаться. Она лежала у Георгия на плече и слушала, как он дышит и как бьется его сердце.
Он открыл глаза, посмотрел на нее; взгляд у него был виноватый.
— Не обижайся, Полин, — шепнул он, целуя её в макушку. — Сам не пойму, как это я так… Испугал я тебя?
Ей стало так смешно, что она фыркнула прямо ему в плечо.
— Страшное дело, — кивнула она, заглядывая в его смущенные глаза. — Я теперь и спать, наверное, от страха не смогу.
— Ну что ты смеешься? — Георгий тоже улыбнулся. — Слова не сказал, набросился, как… Но я, понимаешь, так себя завел, что думал, изнутри меня разорвет, — тем же виноватым тоном объяснил он. — Мне почему-то все время казалось, что с тобой случилось что-то. Черт его знает, что это на меня нашло, но я ничего с собой поделать не мог, в самолете сидеть даже не мог, туда-сюда ходил всю дорогу, как припадочный, а потом тебя увидел — и… Ну, вот оно так и получилось. Выплеснулось все. Не обижайся, а? Я больше не буду, — пообещал он.
— Нет, ты уж давай будь, — засмеялась Полина. — А то когда тебя нету… Ничего тогда и нету.
— Тебе же холодно, — вдруг заметил он. — Приподнимись-ка, я одеяло сниму с кровати, укроемся.
— Не надо одеяло. Ты такой горячий, что с тобой просто так можно лежать. И разве холодно?
— Холодно, — кивнул Георгий. — А ты не чувствуешь?
— Не-а, — покачала головой Полина. — И почему же холодно? Я вроде топила…
— Ты вьюшку не закрыла, — улыбнулся он. — Видишь, она сверху в печке торчит? Весь жар в трубу выскочил.
— А говоришь, темнеть мне не надо! — расстроенно сказала она. — Что ни сделаю, то одна сплошная дурость!
— Это лучше, чем раньше времени закрыть, — возразил он. — Угорела бы, что б я тогда делал?
— Я же говорю, вечно из двух дуростей выбираю, — кивнула Полина. — Надо тебе это?
— Надо, надо, — засмеялся Георгий. — Тебя мне надо и все твои дурости впридачу. Не вставай, я сейчас опять лягу, даже одеваться не буду, — сказал он, заметив, что она поднимается с кровати вслед за ним. — Растоплю только.
Он все-таки надел джинсы — наверное, стеснялся ходить при ней голый. А ей было жалко, что он стесняется, потому что ужасно нравилось смотреть на него, голого. Впрочем, и так было хорошо — мускулы перекатывались у него на спине, с едва заметной, но вместе с тем явственной мощью двигались на плечах, когда он складывал в печь дрова, присев рядом на корточки… А когда он снова поднялся во весь рост, то задел лбом лампу, которая свисала с потолка на медных цепочках.