Все они с облегчением вздохнули, когда, ровно тридцатого августа, Полина вернулась наконец из своего коллективного путешествия. Правда, она время от времени сообщала им по телефону, где находится, но, во-первых, слишком уж редко, а во-вторых, чем может успокоить известие о том, что она уже не на Казантипе, а, наоборот, на Тарханкуте, и не знает, сколько там пробудет и куда отправится потом?
Так что они обрадовались, когда странствие по степям наконец закончилось и черная от солнца Полинка возникла ранним утром в дверях квартиры. Даже на то, что она не сообщила о своем приезде, никто уже не стал обращать внимания. Хорошо хоть так!
На Полинке была длинная юбка, сшитая из двух цыганского вида платков и завязанная на талии ярко-алой веревкой, и огромная, не по росту тельняшка, на которой были вышиты какие-то живописные иероглифы. Рыжие волосы переплетены были множеством разноцветных нитяных «фенечек», на одной из которых болтался глиняный колокольчик.
Еще стоя на пороге, Полинка тряхнула головой, колокольчик хрипло зазвенел, и одновременно с этим звоном ворвался в дом запах сухих южных трав, а вместе с ним — чувство необъяснимой тревоги.
Тельняшку и колокольчик Полинка вскоре сняла и забросила в шкаф, сухие травы заварила в чае — а тревога осталась. Ее и чувствовала Ева, сидя рядом с сестрой за столом на кухне. Но причины этой тревоги она так и не понимала…
— Почему? — повторила Ева. — Тебе не нравится учиться?
— Не знаю… — неохотно произнесла Полинка. — Да нет, знаю, — тут же поправилась она. — Конечно, не нравится! Да я бы туда и не пошла, в Строгановку эту, если б мама не уговорила. Дурость спорола, ясное дело. Ну, жалко стало: мечта ее молодости, то-се — я и пошла.
— Но ты же еще так мало занимаешься, — осторожно возразила Ева. — Месяц всего… Неужели так быстро поняла, что тебе не нравится?
— А чего там понимать? — хмыкнула Полинка, поводя плечами любимым своим жестом, который папа называл цыганским. — Реализьм — знаешь, что это такое? Такой реалистический реализьм, крутить- вертеть эту натуру чертову, пока в глазах не зарябит.
— А это плохо? — улыбнулась Ева. — Все-таки должно же мастерство воспитываться, наверное.
— Какое еще мастерство? — поморщилась Полина. — Что это такое, можешь ты мне сказать? Как будто ящичек какой-то с инструментами — отвертка, плоскогубцы… Это же совсем другое! Ну ладно, на кого обижаться? — махнула она рукой и тут же вспомнила: — А однокурснички — не приведи Бог! Деревня глухая, и не смотри на меня так педагогично, я про Ломоносова тоже слыхала, — добавила она, поймав Евин укоризненный взгляд. — Один мне говорит: я, говорит, такое искусство, как у Модильяни, не понимаю и не принимаю! Это про Мо-ди-лья-ни художник говорит, не про Малевича даже — улавливаешь? Куда уж дальше ехать, если для него на импрессионистах все остановилось? Ну, с ним-то фиг, конечно, но я-то с какой радости должна это глотать?
Вообще-то Еве нравилось и Полинкино возмущение, и это знакомое движение худеньких плеч, и больше всего то, что они сидят вот так вот утром на кухне и разговаривают не о том, на сколько подорожал за неделю творог, а о Модильяни и Малевиче. Это по нынешним временам можно было считать редкостью. Даже в их далеко не жлобской школе разговоры все чаще велись унылые…
— Но ты же тоже, — на всякий случай сказала Ева, — ты же сама маслом любила рисовать и абстракцией не увлекалась, по-моему… Почему тебе вдруг не нравится реализм?
— Не реализм, а реализьм, — засмеялась Полинка. — Почувствуйте разницу! Да ладно, золотая рыбка, не ломай ты себе над этим голову! Над всякой дуростью думать…
— Ты у нас умница большая, — приобиделась Ева. — Конечно, где уж нам уж!
— Ладно-ладно, не обижайся, — смягчилась сестрица. — Просто это долго объяснять, понимаешь? Ну, может, мне противно, что человеку каких-нибудь двадцать лет, а он уже точно знает, что и как ему рисовать. Туг как жить — и то не знаешь…
Еве показалось, что какая-то темная тень промелькнула при этих словах по лицу сестры, и она снова почувствовала смутное дуновение тревоги.
— Это ты, что ли, не знаешь, как жить? — спросила она.
— А ты, что ли, знаешь? — поинтересовалась Полина. — Может, расскажешь в тезисной форме, а?
— Я не знаю, — вздохнула Ева.
— Ну и хорошо! — засмеялась Полинка. — За что тебя люблю, сестрица моя, — что ничего ты не знаешь! И как ты только подрастающее поколение учишь? — обычным своим ехидным тоном добавила она и, не дожидаясь ответа, вскочила так быстро, что чашка крутнулась по столу. — Пойду, Евочка, учиться реализьму Взялась же сдуру за гуж… Пока!
Давно уже хлопнула входная дверь, а Ева все сидела за столом, бесцельно глядя перед собою. Потом зачем-то перевернула Полинкину чашку на блюдечко и долго рассматривала узоры кофейной гущи. Хотя что в них можно было прочитать, и что она хотела прочитать?
Зря она грешила на погоду. К началу октября солнце вернулось на небо, и тут же оказалось, что все не так мрачно. И листья золотятся на деревьях, и воздух еще прозрачен по-осеннему, и зима вообще-то за горами…
Работы у Евы в начале года было много. Она готовила со своим классом тургеневский вечер, как раз сейчас придумывали сценарий и распределяли обязанности. Литературные вечера — это и раньше было нелегко, а с каждым годом становилось все труднее.
Обычный юношеский скептицизм, естественный в шестнадцать лет, в последнее время все более приобретал черты цинизма. А из-за того, что Ева еще только начинала знакомиться со своим теперешним классом, разрушать эту стену ей было трудно. Грань между воодушевлением и пошлой экзальтацией всегда казалась ей очень тонкой, и она каждый раз боялась, что не найдет нужный тон, будет выглядеть фальшиво…
За подготовкой к вечеру, за своими педагогическими заботами Ева как-то не замечала, что там происходит в политике. Конфликт между президентом и парламентом, призывы и угрозы — все то, что будоражило этой осенью Москву, — у нее вызывало только один недоуменный вопрос: на что люди готовы тратить свою жизнь?
И только когда Ева увидела военные патрули у самой школы, у выхода из арки «Пекина», ей стало не по себе. Все это было совсем не похоже на то радостное воодушевление, которое охватило всех два года назад, — когда бегали к Белому дому, а если не бегали, то не спали ночами и ловили каждое слово по «Эху Москвы»…
Тогда все было, в общем-то, понятно: всем хотелось свободы, многие сражаться были за нее готовы, и Ева ужасно сердилась на маму, которая сказала, что выпустит ее из Кратова только через свой труп.
— Слава Богу, папа в командировке, Юра на Сахалине, — заявила Надя, когда Ева сказала, что хочет поехать в Москву. — Не хватало еще из-за тебя с ума сходить! Посмотри ты на себя, да тебя же в любой толпе первую раздавят! Нет, Ева, это не для тебя, и никуда ты не поедешь, — завершила Надя разговор.
Тогда Еве было ужасно стыдно, что она, как маленькая девочка, послушалась маму. Особенно когда оказалось, что едва ли не все их учителя были у Белого дома, и даже старшеклассники…
Теперь все было по-другому, и она чувствовала, что все по-другому, а как — не понимала.
Но то, что произошло ночью третьего октября, было для нее полной неожиданностью. Ева и не предполагала, что напряжение между людьми так велико… Она растерянно смотрела по телевизору, как разъяренная толпа штурмует телецентр — сыплется разбитое стекло, грузовик въезжает в вестибюль, трассирующие пули прочерчивают ночную тьму, падают люди… Выстрелы были слышны даже из их окон, непонятно было только, откуда они доносятся.
Отец мрачно сидел перед телевизором и смотрел на появившуюся на экране заставку суровым, исподлобья, взглядом, который пугал Еву потому что казался таким невозможным у папы, таким чужим… Они все сидели перед умолкнувшим телевизором, переключая программы и пытаясь понять, что же делать.