Но обидеть его она, во всяком случае, не хотела. Да и чем она могла его обидеть? Лев Александрович спросил, правда ли, что он ей небезразличен. Это было правдой.
— Вы не ошибаетесь, Лев Александрович, — сказала Ева. — Мне очень приятно с вами, очень хорошо. И мне дорого то, о чем вы сказали — что я нужна вам… Для меня это тоже очень много значит… в силу ряда обстоятельств, — невесело усмехнулась она.
— В таком случае, Ева, я прошу вас… — Продолжая вглядываться в ее глаза, он подошел совсем близко и взял ее руку в свои мягкие ладони. — Я прошу вас. останьтесь сегодня здесь. Это очень с моей стороны серьезно, меньше всего мне хочется сейчас, чтобы вы ушли.
«А мне — чего мне хочется сейчас? — медленно, как о посторонней, подумала Ева. — Да, мне тоже не хочется уходить, это точно. Тогда, значит…»
— Я останусь, Лев Александрович, — сказала она. — Откуда можно позвонить?
— Сейчас, Ева, одну минутку! — Радость мелькнула в его глазах, мгновенно осветив лицо таким теплым огоньком, что Евина скованность сразу ослабела. — Сейчас же принесу телефон, черт, куда же я его задевал?..
Телефонную трубку он принес из комнаты, которую назвал кабинетом, а сам тут же вышел, чтобы не мешать разговору.
Ева думала, что мама, может быть, испугается, услышав, что она не придет ночевать. Все-таки история расставания с Денисом была свежа в памяти у домашних, и Еве часто казалось, что они относятся к ней после ее болезни как к стеклянной. Конечно, они знали о существовании Льва Александровича — как они могли не знать, когда он звонил почти каждый день? Но все-таки…
К ее удивлению, голос мамы звучал совершенно спокойно.
— У Льва Александровича? — переспросила она. — А ключи у тебя есть? Мы, может, с утра на дачу поедем. Или ладно, дождемся тебя.
— Не дожидайтесь, мам, — улыбнулась Ева. — Есть у меня ключи, все в порядке.
— Ну и хорошо тогда. Спокойной ночи!
Это была странная ночь! Ева сама не понимала, что странного во всем, что с нею происходит. Вернее, она не находила слов, которые точнее называли бы происходящее…
Она все-таки выпила немного «Амаретто» с горьковатым привкусом миндаля и, к собственному удивлению, почувствовала не обычную в таких случаях головную боль, а приятное тепло во всем теле.
— Видите, я же вам говорил, — глядя на нее с улыбкой, произнес Лев Александрович. — Хорошие напитки веселят душу, а не угнетают.
В гостиной стояли только два больших кресла с резными подлокотниками и зеленой шелковой обивкой; бокалы и бутылки пришлось поставить на пол. Ева пила ликер маленькими глотками и чувствовала, что время стало таким же тягучим, как этот густой сладкий напиток.
Она не знала, чего ей хочется, и понимала, что едва ли ждет близости — во всяком случае, не думает об этом с горячим нетерпением. Но тягучесть минут будоражила ее, словно нарочно требовала какого-то ожидания…
Лев Александрович выпил виски и замолчал, глядя в Евины глаза так, как будто хотел прочитать в них что-то особенное.
— Я все-таки должен вам объяснить… — сказал он наконец. — Я должен вам как-то объяснить причину своего смятения — там, перед Гришей. — Он почувствовал, что Ева хочет возразить, и быстро произнес: — Только не говорите, что вы этого не заметили, Ева! Все было слишком очевидно. Конечно, я легко мог поставить его на место. Если бы это был не он… Вернее сказать, на его месте могли бы быть и другие люди, с которыми меня связывают такие же воспоминания. А этих людей много, очень много, и воспоминаний много! И я точно так же не знал бы, что делать… Эти воспоминания трудно пересказать, Ева, разве перескажешь жизнь? — порывисто произнес он и вопросительно посмотрел на нее. — Но поверьте, это лучшее, что у меня есть: та творческая беспечность, в которой все мы пребывали… Да, была травля Солженицына и Пастернака, но ведь это только читателям газет она казалась такой всеобъемлющей. А на самом деле был Союз писателей, который мы все любили, несмотря ни на что, который всех объединял не просто вокруг кормушки, как теперь принято говорить. — Он налил себе вторую рюмку виски, быстро опрокинул ее в рот и, завинтив пробку, решительно отставил бутылку в сторону. — Помню, я только заходил в этот дом на Поварской, видел мраморную Венеру у лестницы, огромное зеркало — и тут же чувствовал такой счастливый холодок: вот, я дома, среди своих. В холле старый Михалков сидит в кресле, беседует с каким-то испуганным графоманом… А уж Пестрый буфет, а уж Дубовый зал! Об этом говорить даже трудно, — махнул он рукой. — Какие вечера были, какие разговоры велись: пьяные, счастливые, ни о чем практическом — о стихах, о смысле жизни… Юмор какой был искрометный, хоть у Гриши того же. Где еще такое возможно? Поверьте мне, нигде, ни в одной другой стране! И вот теперь все стоит на прежних местах, но из всего ушла жизнь…
Ева прекрасно понимала, о чем он говорит. Если даже у нее, не имевшей отношения ни к чему подобному, возникло горькое чувство тогда, в Писательской лавке, — то что говорить о тех, для кого все это было целой жизнью?
— Мне самому трудно определить, в чем же я неправильно себя повел, когда всего этого не стало, — медленно произнес Лев Александрович.
— Мне тем более это непонятно, — сказала Ева. — Вы считаете, что должны, как этот ваш Гриша, бить себя кулаком в грудь в ресторане?
— Не считаю, — улыбнулся он. — Да мне, по правде сказать, и трудно себя представить в таком амплуа. Но стыд я перед ним все равно испытываю, и ничего не могу с этим поделать… Хотя что я сделал плохого? Ну, начал писать слова для эстрадных песенок, пошлые слова, я понимаю — такие, каких от меня ожидали. Ну и что?
Что я, убил кого-то, зарезал? Лучше было бы милостыню просить, одалживая у всех подряд «на недельку»? К тому же друзья были на Западе. Между прочим, я с ними еще в те времена познакомился, когда это совсем не приветствовалось. И стихи я писал такие, за которые здесь ничего нельзя было получить, кроме обвинений в буржуазном авангардизме. Вот друзья и помогли — устроили лекции, стипендии…
— А какие лекции, Лев Александрович? — заинтересовалась Ева.
Она обрадовалась, что разговор наконец оживился, что исчезло ощущение неизбежного ожидания.
— О современной русской литературе, — ответил он. — Я понимаю, о чем вы хотите спросить: неужели у нас не было лучших специалистов, чем какой-то не слишком знаменитый поэт? — Он улыбнулся. — Были, конечно! Литературоведов пруд пруди, профессоров навалом. Но дело в том… — Он бросил на Еву быстрый взгляд. — Дело в том, что им там все это не очень нужно, понимаете?
— Что — не очень нужно? — не поняла Ева.
— Да вот это: чтобы им рассказывали, какая она есть, современная русская литература. Они ведь не одно десятилетие ее изучали, не прибегая к нашей помощи, когда еще «железный занавес» был. Ну и вот, за это время у них сложилась какая-то своя русская литература, часто очень отличная от той, какова она для нас. То есть отличная от той, что есть на самом деле. Другие ключевые имена, другая иерархия ценностей… Вы понимаете? Я помню, какое испуганное выражение появлялось на лицах большинства университетских славистов, если я вдруг начинал им рассказывать что-нибудь эдакое… Чего они не ожидали! И все, Ева, я быстро понял: надо рассказывать то, чего от тебя ожидают, — варьировать что-то в рамках заданного, сообщать побольше подробностей. Тогда тебя будут слушать, будут приглашать и отличать от сотен тебе подобных.
— Неужели это действительно так? — вырвалось у Евы. — Ой, извините, Лев Александрович… То есть я хотела сказать: неужели это так… неправильно?
— К сожалению, — кивнул он. — Поверьте, к моему искреннему сожалению. Вот и все, Ева.
Видно было: ему стало легче оттого, что удалось наконец выговориться перед человеком, которому хотелось его слушать. Ева открыла было рот, чтобы что-то ответить, как вдруг Лев Александрович произнес:
— Пойдемте, Ева? Я постелил в спальне, мы можем идти, если вы не против.
Если бы она была против, то, наверное, не осталась бы у него на ночь. И что можно было