Переносимся на этот «час с копейками» в сторону Карских ворот – застывшие во льдах корабли не несут в себе никакого изящества или грозной суровости… если говорить о броненесущих и вооружённых. Скорее, унылое стадо, тоже «пережёвывающее», только свою «угольную жвачку». Нет ничего хуже этого беспомощного ожидания непонятно чего.
Роптали на всех кораблях, судах, но злополучно не ладилось всё на том же «Ослябе».
Впрочем, об этом чуть позже.
Всего в четырёх милях дальше на выход к Баренцеву морю отирался «Бервик». Не у самой кромки льдов… и мог бы сократить дистанцию до русских, но их и так было прекрасно видно. А зайти глубже в пролив, тогда бы борта крейсера действительно постоянно отирались о ледяные «клёцки», что дробились от ледяного поля.
И ещё дальше, уже с большим замахом… побежим-полетим мильной зеленью моря Баренца, возвращаясь в Александровск, где…
…ждал ответа из Петербурга вице-адмирал Дубасов…
…вытряхивал крупицы информации из «польского» исполнителя жандармский ротмистр, в то время как координатор иностранной разведки, укрывшись на шхуне, приписанной к порту Тромсё, «сидел на иголках», ожидая, когда, наконец, неторопливый норвежский капитан соизволит вывезти его из-под юрисдикции российских властей.
…а в палате местной больницы Константин Иванович Престин, цепляясь за свои уходящие жизненные силы, выцарапывал из беспамятства нестройные жаждущие мысли: «Как! Как же так? Мне потомки говорили (этот капитан всё же с немного бесовской фамилией), что я буду командовать “Скуратовым” вплоть до девятьсот девятого года! А значит… А значит, со мной всё будет в порядке! Верю, Господи!»
Верил, наверное, в дурмане обезболивающего морфия, не учитывая, что история пошла по-другому, как и его судьба. Однако, забегая вперёд, обмолвимся – именно эта уверенность, что «всё будет хорошо», и вытащила его из когтей «костлявой». Порадуемся за человека.
Тем не менее последуем далее. И уже от мурманских берегов повернём по компасу практически на зюйд, опустившись на шестьсот с лишним миль.
Хотя для суши морские единицы немного неуместны… так что на 1040 километров, а коль уж вовсе придерживаться реалий старинных русских мер – 970 вёрст.
И вот он – Санкт-Петербург.
Кого возьмём для начала? Например, новоприбывшую в столицу империи Богданову Наталью Владимировну.
Там где мужчины брутально напрягаются в незнакомой обстановке, иные девицы умело пользуются своей женской слабостью и непосредственностью. А где и куснуть могут… по обстоятельствам. Им, прекрасным, сие прощают!
Для женского романтизму царская Россия с благородными князьями, графьями, наверное, имеет свой очаровательный флёр, и уж какая «сопливая с косичками» ещё с детства не мечтала стать прынцессой.
У Богдановой же ко всему были ещё и профессиональные обязанности. Эксклюзивные. И останавливаться лишь на пригляде за наследником трона она не собиралась.
При её знаниях и хватке эмансипированного поколения она весьма скоро и вполне могла стать мировым светилом в медицине. Если, конечно, не ударится в основную женскую мечту – выйти замуж («выйти замуж удачно!!!»).
Так что её легализация и карьерные амбиции развивались постепенно и параллельно. Пока для конспирации прикрываясь именем Пирогова. Не без содействия и одобрения императора. Ну, а как иначе?
А монарх тут являлся центральной фигурой, своеобразным и прямым центром притяжения интересов и сил.
После посещения Севера и неоднозначного общения с потомками, а главное, ознакомления с информацией, содержащей факты, от которых волосы вставали дыбом, Романов по-иному взглянул на некоторые вещи. И на некоторых личностей. Как из ближнего своего окружения, так и не очень.
Сказать, что императора словно подменили после поездки? Ответ – нет.
Появилась не свойственная обходительному Николаю резкость, если не сказать ожесточённость.
Спровоцированное потомками (когда в исторических хрониках его правление выставлялось как не совсем удачное, и это ещё мягко сказано) царское раздражение в первую очередь отзеркалило на самих пришельцев. Тут Романов и сам не смог сказать, что на него нашло, собираясь подумать об этом позже. Но потом столько всего навалилось, что стало не до самокопания.
А уж по приезде в Петербург скверное настроение самодержца неожиданно трансформировалось и перекинулось на окружающих. В первую очередь с полной критичностью досталось министрам и прочему чиновничьему аппарату. Неудачно подвернулись под руку кое-кто из великих князей.
Сразу были отданы приказы, в том числе о поиске и задержании неких личностей с характеристиками, говорящими об их иудейском происхождении.
На рассмотрении оказались новые законы. Романов запомнил характерные фамилии – кто верховодил в развернувшейся революционной и постреволюционной вакханалии. И теперь, как бы ни клеймили заинтересованные лица российский «ценз осёдлости», по всем выкладкам для евреев в России наступали ещё более тяжёлые времена.
Кто-то может предположить, что государь наконец-то обзавёлся неким стержнем?
Но на самом деле человеком двигал страх. За свою жизнь и, главное, за жизнь своих близких.
Страусиное «лучше бы я об этом не ведал, не знал» осталось там, позади, на следующий похмельный и трезвеющий день в вагоне, в поезде, на перегоне от Вологды.
Как, кстати, и трусливое «бросить всё… отречься… уехать… тихо и незаметно дожить где-нибудь». Потому что понимал, что не получится «тихо и незаметно», а главное – «дожить».
Изменилось ли его отношение к супруге? С виду можно сказать, что нет.
В первую очередь именно ей, осторожно, поэтапно и с глубокой горечью он поведал о ближайшем (возможном) будущем. Кстати, так полностью и не решившись описать трагедию «дома Ипатьева».
Но выдал полный расклад о её наследственном «подарке», по деликатности своей ни даже намёком не посмев выразить претензии или ещё чем обидеть.
Более того, к Аликс он стал относиться ещё более трепетно, однако и сам не замечая, что полярность его чувств всё больше смещалась к жалости. Да, он её жалел, справедливо считая, что «она же не виновата». Однако заложенные с воспитанием династические установки, когда супруга является не только любимым человеком, но и несёт своё бремя и ответственность за продолжение рода (царского рода!), тихо подъедали его прежнюю искренность. Наследственная болезнь, которую несла в себе урожденная принцесса Виктория Алиса Елена Луиза Беатриса Гессен-Дармштадская, делала ее словно бы… испорченной.
Она и сама это, кстати, понимала, чутко следя, прислушиваясь, всё тем же женским сердцем – не изменилось ли к ней отношение царя и супруга.
Но жалость такое скользкое чувство, эмоция-хамелеон, коварная подмена, которую по-своему несчастная (теперь) императрица отследить не смогла. И, наверное, это хорошо. А то мало ли что может натворить обиженная женщина, в осознании, что её разлюбили. Так и «мухой» стать недолго… «гессенской». И «гадить» начать. Поскольку знает она много, можно сказать – всё… по одной «большой, невероятной тайне».
И без того секретность при дворе оставляла желать лучшего, при вхожести туда многих из многочисленной романовской родни. И сования носа в дела государственные, политические… а уж в денежные так и того подавно.
* * *Столица встретила