«С тобой хорошо в пути, – говорил папа. – Другие дети часто начинают ныть, а ты отлично держишься».
Вообще-то, я не очень любила бродить по холмам, просто очень любила бывать с папой. Он показывал мне разные вещи. Большие. Маленькие. Особенно когда мы ходили в походы по Аррану. Папа каждое лето водил меня по маршрутам своего детства, по горам Готфелл, Бен-Тарсуин и Сир-Михор.
Папа называл их сакральными местами. Он делился со мной их песнями. Напевал вполголоса и с закрытым ртом. Песни земли. Древние песни, которые играл на скрипке наш сосед на Арране, отец Питера. Эти песни насвистывал в маленькой бухте неподалеку от Корри и сам Питер, парень на несколько лет старше меня. Песни родной земли. Одну я помню особенно хорошо. Она о холмах и туманах, об уходе из дома. И о возвращении.
Я мгновенно оказываюсь в Замершем времени. Дышу глубоко, вдыхаю родные пейзажи. Это песня пропитана зеленью.
– Посмотри! – кричу я мальчику. – Ты только посмотри на эту красоту!
Мальчик подходит к окошку в брезенте. Выглядывает, видит клонящийся к вечеру день и почти сразу отходит в полумрак фургона. Садится на палету. Мальчика не трогает то, что я ему показала. И я его понимаю – он увидел холмы, бесконечные холмы, долгую дорогу и тяжелые испытания.
А еще, возможно, он видел несправедливость.
Моя зеленая влажная земля, на которой мне выпало родиться. Она так отличается от родной земли мальчика. Его земля – это песок и пыль. Там сейчас слишком жарко, там трудно выживать. Но он любит ее. Цвет его детства – золотисто-желтый. Такого цвета его сны и личные видения.
Я опускаю уголок, молчу немного, а потом говорю:
– Нам придется прыгать. Приготовься. Как только грузовик остановится, сразу выпрыгиваем. Все понятно?
Мальчик кивает.
Мы ждем.
Но грузовик не сбавляет скорость. На самом деле он начинает ускоряться. Мы съезжаем с петляющей проселочной дороги и едем по более гладкой и прямой. Дорога с двусторонним движением превращается в трехполосное шоссе, в автостраду. Вскоре мы едем со скоростью миль семьдесят в час. Мы упустили свой шанс. Спустя еще минуту проезжаем мимо указателя.
Мы едем в Глазго.
46
Город
На окраину Глазго мы въезжаем уже в сумерках.
Мы мчимся мимо домов, пролетаем над ними и в тоннелях под ними. В моих детских воспоминаниях нет этой автострады, которая, похоже, устремляется в самое сердце города и неожиданно выходит на самую настоящую улицу. И да, совсем недалеко впереди виден темный шпиль кафедрального собора Глазго. Теперь я снова – городская девочка, та самая, которая ходила в школу в Деннистауне и ориентировалась по шпилю собора. Ей казалось, что он похож на черный, вонзающийся в небо меч.
Фургон замедляет ход. Мальчик присоединяется ко мне возле треугольного окошка. Но его привлек не шпиль собора, нет, его привлек шум – крики и топот людей.
То, что видит и слышит мальчик, заставляет его вцепиться в брезент. Он пытается разорвать брезент, чтобы окошко стало шире.
По улице идут люди.
Сотни людей.
Этот район города, который раньше казался пустынным, теперь кишит людьми.
На улице не протолкнуться.
Такое впечатление, будто все люди, которых я видела в пути, тысячи, десятки тысяч людей, шли сюда, на эту единственную улицу. Потому что эти люди не обычные горожане, которые идут по своим делам, за покупками или ждут автобус на остановке. Нет, этот поток движется в одну сторону. Люди в лохмотьях, молодые и старые, некоторые идут семьями, кто-то – один, варвары, такие как мы с мальчиком. Они идут, идут, идут…
Куда они идут?
И почему их так много? Когда закрыли границу? Может быть, потому ее и закрыли? Или здесь людей не больше, чем мы видели на равнинах, просто на узких городских улицах для них гораздо меньше места.
Поток неравномерный, но это все равно поток. Впереди поток плотнее. Люди не помещаются на тротуаре и выходят на проезжую часть. Их столько, что они навлекают на себя гнев жителей домов вдоль улицы. На них орут. В них кидают стеклянными бутылками, пустыми консервными банками, плечиками для одежды, старой обувью. Какая-то женщина выплескивает содержимое ведра из окна третьего этажа. Что в том ведре, я не знаю, но эта картина похожа на иллюстрации в учебниках истории из Прошлого, там жители городов выплескивали на улицы содержимое своих ночных горшков. Люди идут, не поднимая головы. Они даже не пытаются закрыться или как-то защититься, просто идут, как будто привыкли к такому отношению и не ждут ничего другого. Иногда от удара падает какой-нибудь ребенок, но его или ее тут же ставят на ноги и тащат дальше. Люди идут, идут так, словно впереди их ждет что-то лучшее.
Водитель фургона начинает сигналить и орать на тех, кого толпа вытесняет с тротуара на проезжую часть.
Мальчик не отходит от окна. Он сжимает в кулаке треугольник брезента. Целиком сконцентрировался на том, что происходит снаружи. Как я, когда смотрела на холмы Шотландии. Только моя картина была раскрашена в зеленые цвета, а его – в коричневые. Кажется, по улице идет половина населения Африки. Люди из золотого мира мальчика. Коричневые лица. Черные лица. Мальчик сканирует их всех. Каждый может оказаться его земляком. Он изучает волосы, рост, походку людей в толпе. Разглядывает их поодиночке. Смотрит, изучает. Его тело напряжено, дыхание становится прерывистым. Он в Настоящем времени. Для мальчика существует только этот конкретный момент.
А теперь он просовывает руки под брезент, открывает замки и оттягивает брезентовый борт.
– Что там? – кричу я. – Что ты увидел?
Но я прекрасно понимаю: вопрос не «что», а «кого» он увидел. Мужчину? Женщину? Семью? Свою семью? Возможно, семья, которая пропала с его рисунка, нашлась. Или пропала, но не вся! Кого же он увидел? Брата? Сестру? Кузину? Мое сердце, которое обычно бьется ровно, проделывает сальто.
Борт еще натянут, но мальчик уже пытается выскользнуть наружу ногами вперед.
– Стой! Это слишком опасно, – говорю я, хотя фургон еле двигается в толпе.
Мальчик чувствует, что брезент натянут, и начинает извиваться, но в процессе теряет равновесие. А я понимаю, что он вот-вот упадет. И мальчик падает, а его рука