— Нет, нет, не нааадо, не нааадо… Эрни, не прыгаай… не прыгай… — скулил женский голос позади него.
Молоденькая проститутка, с острыми грудками, торчащими наружу из расстегнутой блузки, с лимонно-желтыми волосами, крепко обняла его под коленями и пыталась втянуть назад в комнату. Он поддался, уступил, осторожно отпустил руки и почти свалился в душное тепло.
В памяти вспыхнули дата и время: «18 марта 1985 года, 20.45» — и эта же строчка возникла на темной стене, как будто ее написали кровью и нарочно подсветили тусклым мертвенным светом уличных фонарей. Ровно четыре месяца спустя после смерти мамы он был в компании друзей, на затянувшейся попойке, где, в стельку пьяный и накачанный по уши амфетаминами, едва не выпрыгнул из окна высокого пятого этажа… Аньес, проститутка, снятая не им, спасла ему жизнь. Под ее присмотром он приходил в себя, отмокал в теплой ванне, а потом трясся в ознобе, закутанный в два одеяла, и отчаянно, в голос, рыдал по матери, в очередной раз бросившей его — теперь уже навсегда.
На следующее утро Эрнест пошел в церковь и заказал заупокойную мессу, а потом позвонил Шаффхаузену. Доктор, как всегда, внимательно выслушал месье Вернея и пригласил приехать. Эрнест наплел Ирме что-то про выгодный заказ на юге Франции и без промедления отправился в клинику «Сан-Вивиан», где прошел полный курс детоксикации и месячную программу лечения от наркозависимости.
Жана Дюваля в то время в клинике не было: он проходил стажировку в США, оплаченную фондом «Возрождение», и представлял свою монографию американскому научному сообществу. Шаффхаузена это очевидно устраивало, Эрнеста, впрочем, тоже, хотя он и был немного расстроен утраченной возможностью увидеться с объектом прошедшей, но незабытой любви…
Тогда Шаффхаузен сказал ему, не в рамках профессиональной консультации, а во время прощальной прогулки на яхте по заливу, которую устроил за несколько дней до отъезда художника обратно в Париж:
«Я верю в твердость вашего намерения изменить образ жизни, особенно в части отношений с алкоголем и веществами, изменяющими сознание. Но вам нужна семья, Эрнест. Ваша собственная семья, пусть и не совсем обычная… Это необходимое условие вашего душевного здоровья. Вам нужен рядом особенный человек, для которого вы будете не только объектом заботы и любви, но и другом; вам подойдет тот, кто сумеет и в вас пробудить потребность любить и заботиться о нем — хотя и не будет в этом нуждаться».
Эрнест, остро ощутивший мудрую справедливость речей Шаффхаузена, смутился, закрылся и полушутя спросил, не себя ли самого подразумевает дорогой доктор. Шаффхаузен спокойно ответил, что преклонный возраст в любом случае не позволил бы ему столь радикальную перемену в жизни, и, хотя он и любит Эрнеста как сына, но нет, он имел в виду не себя. Кого-то помоложе и с несколько более романтичным взглядом на жизнь. Эрнест засмеялся и сказал, что если Шаффхаузен найдет достойного кандидата, отвечающего всем названным критериям, он охотно с ним познакомится — и, как знать, возможно проведет с ним оставшиеся годы, «пока смерть не разлучит нас».
Шаффхаузен загадочно улыбнулся в ответ, на том беседа и завершилась. До смерти доктора и встречи Эрнеста с Соломоном Кадошем на его похоронах оставался ровно один год.
Та встреча изменила все, абсолютно все. Эрнест помнил это, чувствовал, тянулся сердцем к сладким воспоминаниям, словно замерзающее дерево к теплому весеннему ветру — но в сознание снова проникло хихиканье серой Ведьмы.
«Как долго? Как долго вы были счастливы? Может, как в сказке — всего одиннадцать дней?..»
Снова потянуло могильным холодом, запахло снегом и льдом, и еще почему-то желчью, карболкой и спиртом, смесью лекарств… Руку обожгло резкой болью, он застонал и дернулся, и вдруг его обняли теплые сильные руки, прижали к широкой груди, и приятный мужской голос тихо сказал:
— Я здесь, мой милый. Я здесь.
— Соломон… — прошептал Эрнест и открыл глаза.
Он лежал на удобнейшей медицинской кровати, в просторной комнате с большими окнами, занавешенными кремовыми плотными шторами. В эркере под окном помещались деревянный столик и два кресла, на стене висел телевизор. На тумбочке слева от кровати стояли стакан и бутылка с минеральной водой. Неярко горел ночной светильник, вмонтированный в стеновую панель. Если бы не впившаяся в вену игла капельницы, запах лекарств и общее отвратительное состояние слабости и разбитости, Эрнест мог бы принять комнату за номер в хорошем загородном пансионе, однако это была больница.
Соломон сидел рядом с кроватью, придвинувшись вплотную, и обнимал его за плечи, одновременно поддерживая, лаская и защищая от любых угроз. Несмотря на растерянность, дурноту и тысячи вопросов, роившихся в голове Вернея, первое движение он сделал навстречу тому, кого любил и справедливо считал своим спасителем; их губы столкнулись на полпути и соединились в кратком и жадном поцелуе.
— Что… что со мной случилось? — пробормотал Эрнест, неохотно отрываясь от губ Соломона, но продолжая крепко держаться за него обеими руками. — Почему я здесь?
— А ты не помнишь? — мягко спросил Кадош. — Прежде всего скажи, как ты себя чувствуешь? Я спрашиваю как врач.
— Чувствую… довольно-таки хреново, если по правде, как если бы две недели пил не просыхая, а после несколько часов катался на чертовой карусели.
— Тебя тошнит и беспокоит головная боль? — Соломон без особого труда перевел метафору пациента на медицинский язык и принялся осматривать Эрнеста, не разрывая, впрочем, телесного контакта, в котором его любимый нуждался больше всего.
— Немного мутит, но ничего, терпимо… — художник через силу улыбнулся и потерся носом о теплую щеку Соломона, покрытую как минимум двухдневной щетиной. — Но, судя по твоему присутствию здесь и по выражению твоего лица, все могло быть еще хуже, да?
— Да.
— Я что, мог умереть?.. — холодная рука серой Ведьмы снова задела сердце, Эрнест вздрогнул, и Соломон, почувствовав эту дрожь, сильнее прижал любимого к себе, не зная, стоит ли говорить правду — что он обнаружил его умирающим на собственной постели, в компании женщины, готовой признаться в убийстве.
— Твоя жизнь была в опасности. Но тебе оказали правильную помощь, и теперь все позади. День-два еще придется побыть в больнице, а потом я заберу тебя домой.
Лицо Соломона, превратившееся на несколько секунд в застывшую маску горя, когда Эрнест сделал предположение о своей смерти, больше сказало художнику и о серьезности положения, и о чувствах Кадоша по этому поводу, чем самая долгая речь и самые красочные подробности. Ему снова стало страшно и тоскливо, как будто он все еще шел по зимнему лесу, зовя ускользающую мать. Эрнест попытался сглотнуть: в горле было сухо, как в пустыне, но прежде чем он успел высказать