— Поездка? О, великолепно, — Талер без лишней грациозности, так любимой высокородными, шлепнулся на стул. Темно-зеленая гильдийская одежда его несколько раздражала — это было ясно и по тому, как он вертел воротник, то опуская, то поднимая повыше; и по тому, как он поправлял медные пуговицы; и по тому, как теребил узкие манжеты рукавов, желая то ли повернуть застежки, то ли оторвать. — Я встретился с теми любезными господами, о которых ты мне рассказывал, и обсудил все, что касалось поиска древних летописей. Они были мне весьма благодарны и просили передать, что тебе невероятно повезло называться приятелем такого замечательного… хм, демона, как я.
Шель кивнул, принимая эту информацию. Картинка рисовалась радостная и какая-то сплошь пасторальная, он понятия не имел, почему Талер использовал именно такие образы — но знал, что за ними стоят залитые кровью мраморные плиты и шестеро погибших людей, за день до смерти вопивших, что дети племени Тэй обязаны умереть.
— К сожалению, — сказал он, взвешивая слова, как золотой песок, — оригиналы этих… летописей мне так и не удалось найти. Поэтому тебе, наверное, придется поехать за ними в Астару, а потом уже решать, куда… или как тебе дальше быть.
Талера будто окатили водой, причем взяли эту воду из океана в середине января. Он побледнел и передернул плечами, но голос его не дрогнул.
— Они все-таки… м-м-м… поедут?
— Увы, — развел руками Шель.
Как те залитые кровью мраморные плиты из речи Талера, тут явно проступал силуэт небольшого, но фанатичного отряда, чей поход был так же неотвратим, как сошествие лавины с гор. Дети племени Тэй представить не могли, какая угроза нависла над их заснеженными землями, и беззаботно бродили по крохотной деревеньке за полосой частокола — безоружные, беспомощные, обреченные…
Талеру не хватит людей, чтобы справиться с фанатиками из Движения. Талеру не хватит людей, чтобы избавиться от них за милю, или две, или три мили до Вайтер-Лойда. И как тут спасешь проклятое, забытое богами племя, если даже смерть основателей Движения ровным счетом ни на что не повлияла?!
Командир Сопротивления хотел подняться — резко, порывисто, не стесняясь, — но лишь в очередной раз поправил пуговицу и произнес:
— Спасибо, Шель. Я все понял.
С неба неотвратимо, как наказание, как бедствие, срывались мелкие тусклые песчинки. Долго кружились на ветру, выбирая место получше — хотя что им за разница, куда падать? Они ведь не растают, как снег. Не исчезнут по весне, и лужами вовсе не растекутся — останутся, тяжелые, беспощадные и слепые, будто сборище новорожденных котят…
Он лежал, ни о чем не думая и ничем себя не утруждая. Он лежал, и опухшие, воспаленные веки скрывали его глаза, а длинные волосы обрамляли худое обветренное лицо, где вместо губ — сплошная рана, и края у нее — сомкнутые, и края давно запеклись, так, что уже почти не болят…
Его заносило песком, как волнами, но этот песок приобретал темный багровый цвет, становился мокрым, и железом от него несло, наверное, за добрую милю. С высоты птичьего полета казалось, что его поглотило красное соленое озеро; из такого — не напиться, в таком — не искупаться, и чайки пролетали мимо на замечательных белых крыльях, и над берегом, далеко-далеко, звенели их отчаянные вопли.
Над чем они плачут, и скоро ли они заткнутся — я так хочу спать, а настойчивое нытье мешает, повторяется в ушах, будто жалуется: на кого ты нас бросил? Но ведь вы — не мои, и совсем не я подарил вам эти странные хрупкие кости, и совсем не я научил вас летать над морем, ловить недостаточно ловких рыб и глотать — так, что выглядывает из клюва блестящий хвост. Он бьется в судорогах, ему больно, я вижу, я ЧУВСТВУЮ…
Я чувствую, с мрачным удовольствием повторил он себе. Я это умею. Я помню — ты объяснял, смешно кривился и показывал, где у тебя самого прячутся эмоции, а я знал и словно бы их касался, а может — касался действительно, и твой смех звенел над пустыней, как…
Он дернулся и рывком сел; взмыли вверх и снова упали тысячи карминовых капель, и соленое озеро страшно исказилось — так, что, посмотрев на него, он заставил себя подняться и зашагал прочь. Тучи, темные и пушистые, нависли над полосой прибоя, и чайки продолжали вопить от горя и страха. Чайки, сотни, тысячи белых чаек — я помню, как они, беспомощные и слабые, прятались у тебя в ладонях, а ты гладил их нежные, еще не истрепанные полетом перья…
Я так тебя ненавижу, мрачно подумал он. Я так тебя не…
Было по-осеннему холодно, и никто не полез бы в море по такой погоде, а он зашел в ледяную воду по колено, а потом — лег, и она сомкнулась над его измученной головой, зашипела в россыпи ран, заколебалась, принимая, укачивая… Бледное, какое-то выцветшее, потерявшее все краски лицо впервые дрогнуло, и он протянул тонкую руку вперед, как незрячий.
Вот сейчас… это произойдет сейчас. Жесткие чужие пальцы обхватят мое запястье, и голос, мелодичный голос произнесет: «какого черта ты делаешь?»
Было по-осеннему холодно. А волны принесли побитого, проклятого семьей драконыша весной. И от запаха его крови у меня перехватило дыхание, как раньше порой перехватывало от вина…
Я так устал, сказал он себе. Я так тебя ненавижу. Ты ушел, но толку, если ты смотришь на меня синими глазами неба, если ты дышишь на меня ветром, если ты вздыхаешь прибоем, а говоришь со мной, используя глотки птиц? Ты ушел, но толку, если ты — повсюду, если ты — во всем, и твое добровольное отречение — целиком и полностью моя вина?!
Чайки вопили. Хрипело море. Шумела гроза, и в тучах поблескивали молнии — одна, еще одна, и еще… голубоватые вспышки неуверенно, осторожно отбирали пустыню у темноты, и вот он — тот самый походный котелок, три железных прутика у погасшего костра. Кажется, на них когда-то жарили рыбу, а с рыбой — желтые ананасовые кольца. Я помню, как ты убеждал меня, что это вкусно, а сам полчаса плевался и оправдывался тем, что драконы, якобы, предпочитают пищу сырой…
Высокий силуэт. Теплое биение пульса глубоко под кожей. Искристый зеленый взгляд, немного хитрый — и пусть, не всем же быть добрыми и до конца откровенными. Кто-то должен умудряться врать — и не признаваться, не каяться под самыми жестокими пытками. Сколько ты их прошел, рассеянно