до крушения, которое все великие князья предсказывали.

По другому основному вопросу – об отношении к войне – все оставались на старой позиции. Революция и началась громким, с думской трибуны обвинением правительства в поползновениях заключить сепаратный мир. Один лишь Бенуа с крикливо большим красным бантом в петлице, не соответствовавшим его изящному вкусу, заявил, что, будучи непримиримым противником войны, он оставался в редакции, пока «Речь» скована была военной цензурой, но теперь, когда уста разверсты, он не считает возможным дальше принимать участие в газете, стоящей за продолжение войны. Мне было обидно, потому что он знал, что именно в этом отношении «Речь» высказывается не из-под палки цензуры. Да и независимо от «Речи» Бенуа вращался в обществе, не принадлежавшем к пацифистам. Открытыми противниками войны были большевики, которые в лице перекочевавшего в горьковскую «Новую жизнь» Бенуа получили первую авторитетную поддержку совершенно, казалось бы, чуждых им слоев, хранивших лучшие традиции императорской России – один из предков Бенуа был строителем Мариинского театра. Вслед за Бенуа неуклюже поднялся наш выдающийся ученый Туган-Барановский и тоже сделал заявление об отказе, но так нескладно, что всякая охота спорить и переубеждать отпала.

Уход обоих на газете нимало не отразился. Кто мог – не то чтобы оценить значение, но и просто заметить среди хаоса отсутствие того или другого сотрудника? К тому же «политика» вытеснила все другие отделы, и опять фельетон стал большой редкостью. Осталось единственным и это пышное собрание, внутренний строй редакции фактически не изменился. Только Милюков до своей отставки в апреле[90] стал совсем редким гостем, а если ночью и заезжал на великолепном дворцовом автомобиле, то имел такой изможденный вид, что язык не поворачивался обременить его еще и редакционными заботами и вопросами.

Существенное изменение выразилось в приобретении типографии в собственность с превращением издательства в акционерное общество. Возникновение все новых и новых газет и появление бесконечного количества брошюр предъявило острый спрос на типографии, цены бешено повышались, вследствие чего обеспечивающая договор неустойка перестала служить гарантией его исполнения – новые газеты охотно брали на себя ее уплату, и потому необходимо было оградить себя приобретением типографии. Сколько бумаги было тогда изведено, какой стремительный водопад печатных слов извергался! Оставшиеся от пышных программ и воззваний бумажные лоскуты, отданные на волю легкомысленного мартовского ветра, который задорно подхватывал их и швырял в лицо, дразнили мыслью о нелепости попытки приготовить из них удобоваримую пищу для ума и души. Если бы можно было проверить, сколько экземпляров было прочтено из сотен миллионов брошенных на рынок брошюр и газетных листов. Разве до чтения было тогда? Разве была возможность сосредоточиться, обдумать напечатанное, когда все сдвинулось с места и куда-то перемещалось? Чем труднее было разобраться в этом, тем легче верилось тому, кто давал краткий точный ответ: важнее содержания был убежденный тон, решительный жест. У Каминки тоже возникло желание содействовать расширению бумажного потока, никакого труда не стоило добыть несколько сот тысяч, и мне пришлось спешно, в бивуачном порядке, заняться организацией народной газеты «Земля» для абсолютно безнадежной задачи – противодействовать разнузданной демагогии.

Бумаги становилось все меньше и меньше в противоположность количеству участников бумажного комитета, которое все росло. Помимо представителей новых газет, почти исключительно социалистических, состав был расширен еще и приглашением делегации от Союза рабочих печатного дела. Социалисты образовали самостоятельную секцию, оградили ее высокой колючей проволокой, в ней замкнулись и рабочие, злобно оттуда поглядывая на нас. Приглашением рабочих мы были обязаны настояниям директора одной из крупных фабрик «Сокол», ставшего совершенно неузнаваемым после победы революции – он и внешне стал другим с помощью растрепанных волос, затасканного пиджака и мятого воротничка (первым жестом Керенского на посту министра юстиции тоже было срывание с себя крахмального воротничка), а спокойная, толковая деловая речь сменилась резкими возгласами, бесцеремонно перебивавшими говоривших. На обращаемые вопросы он упрямо отвечал, что может составить свое мнение, только выслушав заключения рабочих. Ему указывали, что откладывать решение срочных вопросов до следующего заседания неудобно. «Еще более неудобно решать без пролетариата, и, что бы вы (себя он уже ставил вне нас) ни постановили, все будет отменено». А когда на следующем заседании пролетариат появился, стали сыпаться заявления о проверке мандатов, об установлении паритета и т. п.

Это революционное радение, запечатленное в крылатом выражении «левее здравого смысла», слагалось из различных ингредиентов: тут было и опьяняющее ощущение разбитых цепей, и мелкая трусость, опасение подвернуться под размах революции, и детские реминисценции о сказочных превращениях. Оно захватывало не только «взбунтовавшихся рабов», как позже выкрикнул в сердцах самый ярый апологет революции Керенский, не только социалистов, склонных считать, что не революция для человека, а он для нее, но и те круги, в которых я вращался и для которых революция была более чем несвоевременной.

Когда обсуждался вопрос о замене Главного управления по делам печати соответствующим новым условиям учреждением, редактор «Русских ведомостей» Розенберг настаивал, что вообще никакого учреждения не требуется, обойдемся без него. На заседании комиссии по пересмотру судебных уставов и молодые, и старые судебные деятели, вчера еще мирившиеся с режимом Щегловитова, сегодня требовали положить в основу юстиции принцип – все понять, все простить.

Но совсем в отчаяние привело недоразумение с Набоковым: однажды он написал для «Речи» статью против «Нового времени», которое язвительно уличало Временное правительство в том, что оно строит государственное управление на началах толстовского непротивления злу. Прочитав этот выпад, я подумал, что не следует упускать случая помолчать. Положение требовало появления сильной власти, чтобы прекратить распад, остановить центробежное стремление. У нас по отношению к Временному правительству, в котором тогда было несколько министров-кадетов, руки были связаны, но возражать против по существу вполне правильных замечаний «Нового времени», которые могли лишь облегчить задачу власти, было явно не нужно. Я и высказал моему другу свои соображения, по обыкновению, с излишней горячностью, он поколебался и предложил обсудить вопрос за редакционным обедом. А там одни молчали, Милюков, Шингарев и другие решительно не соглашались, и никто меня не поддержал. Так и пришлось напечатать эту статью, в которой сказано было, что, в отличие от свергнутого, новый строй зиждется не на принуждении, а на моральном воздействии. Конечно, та или другая отдельная статья ничего не могла изменить в ходе событий, но существенно, что в первые месяцы никто не задумывался над необходимостью воздвигнуть преграду революции. Позже, когда кадеты вышли из состава Временного правительства и «Речь» освободилась от оков официоза, лозунг твердой власти выступил на первый план. Но некоторые друзья мои, стоявшие левее кадетов, язвительно напоминали, что прежде «Речь» высказывала другие взгляды.

Этот

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату