Остаться совсем в стороне мне помешало председательствование в обществе редакторов – это положение обязывало. С самого начала революции военная цензура самоупразднилась. Газеты, особенно социалистические, совершенно не считались с требованиями военной тайны. [Военный министр] Гучков просил меня урегулировать этот вопрос, и на другой день триумфально щелкнул шпорами молодой восторженный поручик, отрекомендовавшийся комендантом Телеграфа и начальником цензуры, и заявил, что должен немедленно доставить меня к генералу Аверьянову, чтобы с ним о военной цензуре подробно переговорить. Генерал был явно изумлен моим визитом, и так его одолевало желание от меня отделаться, что, когда я пояснил, что требуется разработать проект закона и что общество может взять это на себя, он просиял, благодарил, уверял, что заранее со всеми согласен, и неустанно повторял: «Ну, дай вам Бог, дай вам Бог».
Проект закона был быстро разработан и содержал точное перечисление тем, подлежащих ведению цензуры. Однако Керенский, тогда министр юстиции, решительно воспротивился – в свободном государстве самое слово «цензура» должно бесследно сгинуть. А через несколько дней, после двух-трех ярких нарушений военной тайны, Временное правительство обратилось с воззванием к патриотическому чувству печати, призывая ее вовсе не касаться тем, означенных в представленном нами перечне. Одновременно меня просили заехать в Главное управление по делам печати, где, начиная со сторожей, я встречен был с таким низкопоклонством, что с души тянуло. Ожидавший меня член Думы милый и корректный граф Капнист сообщил, что на него возложена обязанность ликвидировать Главное управление и на его месте создать новое учреждение, прибавив, что принял это поручение с условием, что я возьму на себя практическое осуществление. Мы образовали ликвидационную комиссию, в которую приглашены были все лучшие юристы, скоропалительно разработали все законопроекты и стали продвигать их по правительственным инстанциям. Я вспоминал свое первое посещение министерства юстиции с царившей там суетливой спешкой. Теперь была не спешка, а метание, совсем как на пожаре, в коридорах люди сшибались друг с другом и, не заметив этого, разбегались в противоположных направлениях.
Не забыть заседания Временного правительства, на которое граф Капнист и я были приглашены для доклада. Это было поздним вечером, в Мариинском дворце теперь резало глаз смешение стилей: придворные лакеи в торжественном облачении, словно из-под земли выраставшие за спиной с чайным подносом в руках, толстые ковры, заглушающие шаги, и в противовес – шумная, вызывающе неестественная развязность новых хозяев. За длинным столом вразбивку сидело несколько министров, глубоко погрузившихся в лежавшие перед ними бумаги, с краю возвышалась знакомая фигура старого друга Набокова, управляющего делами Временного правительства, всем своим аккуратным видом тоже не соответствовавшего текущей обстановке; в центре князь Львов, всеми брошенный и озиравшийся по сторонам, не оторвется ли кто-нибудь от бумаг. Керенского, Милюкова и Терещенко не было, они пришли к концу обсуждения, а некоторые конца заседания не дождались и уходили не простившись. Мои объяснения отнюдь не отвлекали министров от бумаг, никто даже и головы не поднял, и один только государственный контролер Годнев тревожно спрашивал и проверял, не вызовет ли реформа дополнительных трат из казначейства, хотя и вся-то сумма по тогдашним масштабам была микроскопической. Остальные упорно молчали, и тщетно князь Львов несколько раз переспрашивал, нет ли еще у кого замечаний. Только когда мы уже встали, Керенский бросил колкое замечание относительно «Речи», которой-де «не избежать привлечения к уголовной ответственности». Кое-кто засмеялся сановной шутке, я огрызнулся, сказав, что «Речи» к этому не привыкать, на что Керенский, все больше возвышая голос, заговорил, что печать неправильно понимает свои обязанности, что «вы охотно отмечаете и подчеркиваете наши ошибки, но ничем не обмолвитесь обо всем хорошем, что мы делаем». Можно ли было ушам поверить: ведь вот и «великая бескровная» пришла, и царские министры в тюрьме, а в их креслах уселись новые люди, и только для того, чтобы с таким сознанием своего превосходства повторять старые слова, закреплять деление на «мы» и «вы». Неужели же сила не в человеке, а в таком бездушном, но таком мягком, таком удобном кресле?
Когда потом я поделился своими мрачными впечатлениями с Набоковым, он мне ответил, что это заседание можно назвать образцовым, обычно между отдельными министрами идет разговор, сливающийся в гул, и после заседания он не знает, как составить протокол и состоялось ли по тому или другому вопросу постановление. А среди беспорядка то и дело вспыхивают острые недоразумения.
Одно заседание было посвящено территориальным приобретениям Антанты на случай победы. Милюков между прочим упомянул, что противник, по сведениям наших союзников, тратил большие деньги, чтобы обострить смуту. Услышав это, Керенский вдруг вскипел и трагическим голосом закричал: «Как? Что вы сказали? Вы же позорите русскую революцию и позволяете себе делать это в моем присутствии! С этим человеком я больше работать не могу и не буду!» – и, схватив портфель, убежал. За ним помчались Терещенко и Некрасов и через полчаса доставили обратно. Но он держался на отлете, зорко молчал, а остальные деловым тоном обсуждали какие-то мелкие вопросы, и казалось, что они держат экзамен на благопристойное поведение.
Роль и значение Керенского в революции были для меня столь же неожиданны, как и сама революция, и, на мой взгляд, дают ценнейший материал для ее психологии. Петербургский адвокат, он выделялся среди коллег своей экспансивностью, а избранный в Третью и Четвертую Думы, занял в них весьма видное положение. Напомню о судебном процессе титулованного аристократа[91], разведшегося с женой, чтобы жениться на маленькой артистке, большой искательнице приключений, которая и стала с помощью ложной беременности шантажировать сиятельного мужа – несметного богача. Шафером на этой свадьбе был Керенский, почему