Мне очень редко приходилось встречаться с Керенским, но все же я успел воспринять и привлекательную задушевность, и холодное пустозвонство, и раздирающую мелодраму, и наполеоновскую позу, и я не решился бы сказать, в каком положении он был самим собой, или, быть может, такое состояние на людях ему вообще не знакомо было. Да и можно ли самим собой остаться, неожиданно почувствовав себя кумиром, утопая в цветах, приветствиях, восторженных кликах. И все же не это слепое обожание толпы сделало его осью революции, стержнем ее карусели. Чем дальше, тем все чаще и бессодержательнее менялся первоначальный состав Временного правительства, постепенно терявшего авторитет, и тем настойчивее все уклонялись от принятия беспризорно лежавшей власти. Во время одного из таких кризисов князь Львов попросил меня воздействовать на Тесленко, отказывавшегося от поста министра юстиции. На вопрос, почему бы не обратиться к Набокову, он ответил, что Набоков имеет репутацию правого кадета и для него «еще не наступил момент», ближайший момент унес и самого князя. Когда пресса наседала на Церетели, чтобы он вошел в состав правительства, он в полном отчаянии говорил мне: «Какой смысл в этом? Разве тот, что еще одна репутация погибнет».
Зато при всех перемещениях и комбинациях не только сохранение Керенского, но и неуклонное расширение его полномочий считалось предрешенным: в первом составе министр юстиции, он через два месяца становится военным и морским министром, потом меняет портфели на пост министра-президента, а еще через две недели принимает опять портфель военного и морского министра, днем позже к этому присоединяются обязанности члена Директории. Он тоже неоднократно заявлял о желании сложить бремя власти, но вынужден был уступать общим настояниям на его незаменимости. На Керенском революция клином сошлась, она его создала, она же берегла его подорванное здоровье, иначе нельзя объяснить сверхъестественной затраты сил и энергии. «Я жалею, – воскликнул Керенский уже в конце апреля, – что не умер два месяца назад. Я бы умер с великой мечтой». Если бы так случилось в апогее совершенно исключительной популярности, которую он завоевал, вокруг его имени сплелись трогательные легенды. А он дождался безжалостного развенчания, печатное выступление после неудавшегося корниловского заговора вызвало решительное осуждение со всех сторон, равно как и много позже напечатанный в парижском журнале рассказ об отъезде из Петербурга мог только послужить доказательством случайности его руководящей роли…
В 1932 году Керенский приехал в Берлин и задержался из-за болезни. Несколько вечеров подряд я провел с ним у нашего общего близкого друга в интимной обстановке искренних бесед о великом крушении нашем, и это общение «на реках вавилонских» определило столько точек душевного соприкосновения, что теперь пришлось делать усилие над собой, чтобы дать отчет о том впечатлении, которое он производил, выполняя подброшенную ему судьбой историческую роль. Больше всего пленяло, что, как пытливо я ни всматривался, ища следов семимесячного головокружительного наваждения, – у Керенского никаких следов не сохранилось, за исключением вполне простительного, слишком субъективного отношения к своим более удачливым преемникам и упрямого деления революции на Февральскую – пай и Октябрьскую – бяка. Но и это гораздо более простительно ему, бывшему воплощением первой фазы революции, чем многим другим, пытавшимся оспорить логический ход событий, предрешенный топтанием Временного правительства на одном месте вокруг незаменимого Керенского.
* * *Учрежденная на основании принятого Временным правительством нашего законопроекта Ликвидационная комиссия требовала большой организационной работы: в ее ведении были бюро печати, составлявшие обзоры ежедневной прессы для правительства, официальный «Вестник Временного правительства», Телеграфное агентство и вновь образованная по плану двух книголюбов, академика Венгерова и Щеголева, Книжная палата, которая должна была служить хранилищем и регистрировать выходящие печатные произведения. Самой сложной была реформа агентства, которое словно нарочно было так устроено, чтобы не соответствовать назначению быстрого и точного осведомления. Начиная с невероятно грязного, тесного, темного помещения, это достигалось возложением обязанностей корреспондентов на чиновников губернских канцелярий, которым спешить было некуда, да и сообщения были таковы, что торопиться некуда. Заграничное осведомление монополизировано было германским агентством Вольфа.
Новое помещение я облюбовал, состав корреспондентов обновил, с французским Гавасом и английским Рейтером договоры заключил, но споткнулся о директора агентства. Я искал специалиста, а Терещенко, тогда министр иностранных дел, ставил первым условием, чтобы посадить кого-нибудь из вернувшихся политических эмигрантов, и сопротивление мое привело к назначению, помимо меня, московского журналиста, подмочившего свою репутацию эклогой в честь Хвостова на страницах «Биржевых ведомостей». Условившись с Некрасовым, заместителем министра-президента, о свидании, чтобы представить ему нового директора, мы приехали в Зимний дворец, удручавший настежь раскрытыми, точно для выноса покойника, дверьми, и долго блуждали по гулким коридорам, разыскивая кабинет заместителя главы Временного правительства. Спросить было не у кого – если кто и попадался навстречу, только недоумевающе пожимал плечами. Но у спутника был специфический нюх, и он дознался, что Некрасов еще не приезжал.
Вскоре Некрасов явился – кровь с молоком, бодрый, оживленный, и по окончании делового разговора с пренебрежительной уверенностью заявил, что разразившийся накануне кризис власти благополучно разрешен образованием коалиционного правительства без участи кадетов (себя он к ним уже не относил). Выходя из кабинета вместе с Некрасовым, мы столкнулись с Пошехоновым и Церетели, которым он передал приглашение на заседание нового правительства. Церетели так-таки и набросился на меня, горячо протестуя против позиции «Речи», толкающей Совет рабочих и крестьянских депутатов на захват власти. На мой взгляд, ответственность, напротив, лежала на социалистах, которые, считая тактику большевиков гибельной, не решались, однако, четко от них отгородиться и, таким образом, добровольно отдавали дело социализма на поток и разграбление гибельной тактики. Думаю и сейчас, что я был прав: катастрофическая судьба демократии подтвердила мои показания.
Поспешив из дворца в редакцию и отделавшись от текущей работы, я по дороге домой зашел к Милюкову, который вечером собирался уехать в Москву на кадетский съезд. Не успел я с ним поздороваться, как ворвался Некрасов, но совсем не тот, которого я видел несколько часов назад. Теперь это был бледный, сконфуженный, растерянный человек – коалиция уже распалась, никто не хочет идти в министры,