Видную роль в борьбе с восстанием сыграли молодые финляндцы, которые во время войны образовали отряд егерей и сражались против России под германскими знаменами. Но решающую помощь оказали немецкие войска под начальством фон дер Гольца.
Перед нашим отъездом с Иматры приехало несколько морских офицеров с Вуоксениски, где стояла озерная флотилия, насчитывающая с дюжину офицеров и около ста матросов, которые после революции вышли из повиновения, офицеров разоружили, оружие отняли, но держались спокойно. Офицеры представляли необычайно разношерстную компанию – тут был польский граф, балтийский барон, ускоренного выпуска врач, совсем юноша, старый морской волк, видавший виды. Теперь финны матросов арестовали и перебросили через границу, а офицеры, отпущенные на все четыре стороны, поделили казенные деньги и только о том и думали, чтобы поскорее улизнуть в Швецию, ибо были уверены, что матросы вернутся за своим имуществом и, если попасться им на глаза, пощады не жди. «Но что же вы будете делать в Швеции?» Там, конечно, они не останутся: одни собирались в Сибирь к Колчаку, а двое называли уже Сандвичевы острова. Тогда это звучало не как географическое обозначение, а заменяло выражение: куда глаза глядят, хоть на край света. Но когда потом в Берлине стал выходить «Руль», подписка на него приходила из таких уголков земного шара, где до нашего рассеяния о русской газете и слыхом не слыхивали. Куда только русского беженца не занесло…
Мы не решались пробираться в Выборг на лошадях, чтобы оттуда ехать в Петербург, и после долгих колебаний направились в Кексгольм, чтобы проехать по только что отстроенной железнодорожной ветке. Но было уже поздно, мы попали в самый разгар военной сумятицы, несколько раз в пути нас высаживали, и всюду натыкались мы на недоброжелательное отношение, не различавшее обрусителей Финляндии от защитников ее автономии. «Это все Милюков нам наделал. Дарданеллы ему подай, вот и довоевался. А теперь эти мерзавцы (русские солдаты) устремляются к нам, чтобы и Финляндию погубить». Наши пытались напомнить прошлое, но это только раздражало: «Все вы из одного теста сделаны. Что Милюков, что Распутин, что Хвостов – все одно и то же».
В конце концов мы очутились в Сердоболе, крошечном городке у Ладожского озера, высадившись на вокзале в числе нескольких десятков свезенных с разных курортов мужчин, женщин и детей и огромной массы разного багажа. Встречены мы были совсем не гостеприимно: нам говорили, что остаться здесь нельзя, что ни продовольствия, ни помещений свободных нет, предлагали немедленно ехать в Петрозаводск на лошадях и угрожали выслать принудительно. В старых записях моих изложены наши мытарства, но, когда впоследствии я познакомился с невероятными ужасами эвакуации Крыма и Кавказа, стало ясно, что мы были баловнями судьбы. Мне, в частности, она очень мило улыбнулась сразу на вокзале.
В Сердоболе уже несколько месяцев проживал известный художник Рерих. Услышав от кого-то о моем приезде, он разыскал меня и проявил дружеское участие, служившее среди враждебной обстановки очень приятным и ценным утешением. В Сердоболе, как во всяком финском городе, как бы мал он ни был, имеется безукоризненная гостиница, но о ней и думать нельзя было: вследствие чрезмерной дороговизны она была уже захвачена мультимиллионерами, швырявшимися деньгами. Все же кров мы нашли, пусть более чем скромный, с голоду не умерли, хотя предупреждение о недостатке продовольствия побудило миллионеров скупить все, что было в лавках, и сразу невероятно поднять цены.
Надо было подумать, как скоротать время. К счастью, среди беженцев оказался один настоящий педагог, так что с грехом пополам сыновья могли продолжать учебные занятия, а я решил погрузиться мыслями в прошлое и изложить их на бумаге. Меньше чем за четыре месяца удалось написать около 20 печатных листов, но как они мне теперь не по душе! Почему? Тогда я не погрешил против искренности и честности, но смущает самолюбование. Я, нет, не я, а автор тех мемуаров опасался недооценки своей общественной работы, незаметно для себя пыжился. Теперь это кажется забавным…
С жадностью хватались мы за случайно доходившие из Швеции немецкие газеты, но каждое известие делало новую душевную царапину. Маргиломан[96] телеграфировал Бриану[97], что счастлив сообщить ему о присоединении Бессарабии к Румынии, а граф Мирбах[98] торжественно въехал в Москву.
Известия об успехах противника действовали возбуждающе на осевших в Сердоболе сановников и миллионеров. Бывший товарищ министра внутренних дел и потом товарищ председателя Государственной думы князь Волконский безапелляционно уверял, что немцы не ради финнов высадили здесь десант, а для занятия Петербурга. Что не сегодня завтра мы в «де цуге[99]» поедем туда, и, предвосхищая возражения, раздраженно пояснял: «Что же делать, батенька! Сами-то вот до чего доигрались, так уж жаловаться и привередничать нечего». И хотя практическая бесцельность таких настроений весьма быстро определилась, они рассудку вопреки все ширились, возникали в разных вариантах. Вспоминаю беседу Мережковского с покойным Пилсудским, которого он наделил божественным призванием сокрушить большевизм, а недавно польский общественный деятель Грабский, заключая в Риге мир с советской властью, сказал: «Мы сейчас подписываем смертный приговор армии Врангеля». Но никакие разочарования не могли уже возродить чувство национальной гордости, а лишь повышали готовность поступиться интересами родины, с другой стороны – оказалось много охотников покупать шкуру неубитого медведя.
Напрасно, однако, князь Волконский спешил парировать ожидаемые возражения. Не было никакой охоты вступать с ним и поддерживавшими его миллионерами в спор. Мы жили очень замкнуто, встречаясь только с Каминкой ежедневно за совместным обедом и с Рерихом. Он ежедневно заходил за мной в 10 часов, когда я должен был освобождать комнату для занятий детей с педагогом, и мы часа два-три гуляли по окрестностям Сердоболя. Перед глазами висит подаренная