Передо мной лежат две густо исписанные тетради посмертных записок, которые он из Кишинева послал брату Петру, поручив передать мне для напечатания, чего, к сожалению, по беженским условиям, сделать пока не удалось. Эти записки живописуют страшный мартиролог Белого движения, среди которого он, закрыв глаза на обреченность, тесно прижавшись к армии и свято храня, как последнее достояние, свою принадлежность к кадетской партии, двадцать раз начинал в разных городах издание газет. Составлял и распространял листовки и воззвания, читал лекции, строго проводя кадетскую идеологию и упрямо пытаясь словесным маслом залить бушующие волны. Мне бросилась в глаза одна запись в этих тетрадях: «Феодосия, куда я впервые попал, связана с воспоминанием детства, так как в нашем подмосковном имении в церкви похоронен В. М. Долгоруков-Крымский, покоривший восточную часть Крыма, и в зале дома висели два огромных плана-картины взятия им Феодосии и Керчи и турецкого флота, а во дворе стояли подаренные ему Екатериной II пушки с серебряными планками, отбитые у турок в сражениях». Образ славного предка, вероятно, служил ему звездой, которая манила видениями подвига во имя спасения родины и отвлекала мысли от обреченности Белого движения.
Мой проект издания второго сборника был одобрен «Беседой», и вслед за сим в Петербурге состоялось многочисленное собрание из земцев и литераторов для обсуждения разработанной Ганфманом программы, которая и была целиком принята. Работа оказалась нелегкой, ибо нужно было разобраться в груде материалов, печатных и гектографированных, которые Витте в ответ на мою просьбу любезно прислал, и снабдить авторов соответствующими их темам частями. Но тогда работа не утомляла, а возбуждала, и этот второй сборник, появившийся в двух внушительных томах под названием «Нужды деревни» – первый посвящен был вопросам культурно-правовым, второй экономическим, – вышел не менее удачным, а воздействие его на формирование общественного мнения оказалось еще более серьезным. В воспоминаниях князя Шаховского указано, что сборники послужили к сближению земской группы с интеллигенцией и подготовили почву для общей деятельности, причем связующим звеном была редакция «Права». Земцы относились к представителям интеллигенции с преувеличенным почтением и жадно впитывали ее взгляды и настроения. Но мое восхищение не уступало их почтительности, я гордился и утопал в наслаждении общения с ними – это были главным образом члены редакции «Русского богатства» и народнические круги, к ней примыкающие. Только что оперившиеся социал-демократы, узники классового сознания, рьяно блюли чистоту риз своих и потому держались обособленно, избегали ходить на совет нечестивых и притязали на признание за ними крайнего места на левом фланге общественности, считавшегося крайне почетным в общественном мнении. Народники оспаривали это место на основании своего революционного старшинства. Но разница была в том, что у социал-демократов обособленность диктовалась правильной или абсурдной, но живой практической идеей воспитания классового сознания, а у народников культ революционного дворянства был самодовлеющим, а потому мертвящим и служил источником нетерпимости и предрассудков, отражаясь рутиной и тенденциозностью на литературном творчестве.
Когда я благодаря успехам «Права» удостоился приглашения на «четверги» «Русского богатства» (которыми лишь в виде исключения мог воспользоваться, ибо и заседания «Права» проходили по четвергам), я чувствовал себя под покровительственно-снисходительными взглядами много более стесненным, чем в Туле, среди столь чуждого мне по воспитанию и миросозерцанию кровного дворянства. Вообще у них в редакции было как-то заговорщицки мрачно, ритуально, без дерзновения. Оживление вносил только Н. Ф. Анненский, совершенно очаровательный в своей жизнерадостности, превозмогавший серьезную сердечную болезнь неугасимым духом общественности и тонким остроумием. Он был горячим сторонником «единого фронта» и, чтобы обойти полицейские запреты, организовал «кулинарное единение» – ужины в какой-то второразрядной кухмистерской Иванова, где устраивались купеческие свадебные трапезы и где за два рубля с персоны нас потчевали какой-то сомнительной рыбой, которую Николай Федорович называл лабарданом. Сначала за этими ужинами велась непринужденная беседа о текущих событиях, но постепенно они все больше оформлялись в обсуждение того или другого политического вопроса, и неизменно председательствовавший Анненский весьма умело направлял разговоры к претворению в действие. Взбудоражить общественное мнение, приковать внимание к какой-нибудь яркой несправедливости режима – в этом он видел задачу своей жизни.
Ужины с лабарданом собирали несколько десятков человек, здесь кучка интеллигенции варилась в собственном соку. Требовалась более широкая арена, и благодарным поводом были всякого рода юбилеи. Первая попытка – отпраздновать банкетом 200-летие печати[43] – кончилась неудачно: в день Нового года полицейские приставы объездили всех участников и любезно сообщили распоряжение градоначальника о запрещении банкета. После юбилея Михайловского следующим в 1903 году устроен был чрезвычайно торжественный банкет в честь В. Г. Короленко, который хотя и был редактором «Русского богатства», но большей частью жил тогда в своей родной Полтаве. По врожденной скромности он всячески уклонялся от чествования, но вынужден был уступить настояниям товарищей своих, которым важно было воспользоваться этим случаем для протеста.
В комитет по организации празднества был приглашен и я. Я был в состоянии, близком к опьянению. Легко ли было, в самом деле, освоить, что я сижу рядом и на равных обсуждаю общественный вопрос с Михайловским, которого в юности видел на недосягаемой высоте и каждому слову которого внимал покорно и безответно. А тут еще мне предложили выступить с речью на банкете, и мне казалось, что такого счастья не выдержать. Ораторское выступление давно уже стало пределом мечтаний, ничего более заманчивого я себе представить не мог. Я взял темой афоризм: «Человек рожден для счастья, как птица для полета» и с этой точки зрения освещал творчество Короленко, его сострадательное, участливое отношение к людям, его глубокое уважение к человеческому достоинству и проникновенную любовь к детям. Путь к предназначенному человеку счастью давал возможность украсить речь политическим оттенком.
Банкет удался как нельзя лучше, собрав в шикарных залах «Контана» человек четыреста, сливки столичной литературы и публицистики. Господи, как я волновался, как трепетал в ожидании вызова своей фамилии, несколько раз