в ней были требования Учредительного собрания и предоставления окраинам права самим решать свою государственную судьбу, то, например, союз ветеринаров единогласно требовал перехода всей земли к трудящимся и т. п. Не здесь ли было брошено зерно однопартийного государства, давшее ныне столь пышные всходы? Не тогда ли было уже предопределено опозорение Учредительного собрания, которое, родившись наконец в крови и тяжких муках, сразу, мановением руки Ленина было задушено и выброшено на свалку истории? Словесная разнузданность, бешеное ристание на левизну, обеспечивающую триумф у толпы, заставляло опасаться, что у нас вырвано из рук и профанировано главное наше оружие – слово. Нельзя было не понять, что дальше руководить движением невозможно, и, каюсь, уже тогда были минуты, когда приходилось преодолевать желание посторониться.

В начале мая я с женой выехал на Кавказ для выступления вместе с Каминкой в Тифлисской судебной палате по сложному гражданскому делу. Трехдневный отдых в удобном купе бакинского экспресса и фантастическая поездка в экипаже по Военно-Грузинской дороге – от цветущих нив до снежных вершин и снова в жаркие долины – освободили от напряженного состояния и дали возможность вздохнуть полной грудью.

В Тифлисе[48] было необычайное оживление. Нелепо злобная политика наместника князя Голицына (прозванного Гри-Гри) как будто ставила себе целью разжечь национальные страсти между татарами, грузинами и армянами и этой цели вполне достигла. Мои многочисленные знакомые были только в кругах русских, они очень интересовались петербургскими гостями, и среди политических бесед и радушного гостеприимства, очаровательных поездок в Боржом и другие окрестности мы беззаботно поджидали судебного заседания, назначенного на 16 мая. Но накануне стали получаться сначала смутные, а потом все более определенные телеграммы о страшной цусимской катастрофе, сразу настроение перевернулось.

Мне, степному жителю, пребывание в горах всегда было тягостно, а теперь они представлялись глухой стеной, отрезавшей от Петербурга и Москвы, где, казалось мне, решаются судьбы родины. Нельзя было предположить, что режим переживет этот новый страшный удар, ибо всем было ясно, что в разгроме нашего флота не было случайности и неожиданности – посылка флота была вопиющим государственным преступлением. Очевидно, теперь нужно сделать какой-то решительный шаг, и было невыносимо в такой момент оставаться вдали, чтобы отстаивать права толстосума на нефтяные участки. Выступление в палате оказалось вполне удачным, дело было выиграно, но всеми мыслями и чувствами я был уже в Москве и, добравшись наконец туда после томительно долгого пути, прямо с вокзала бросился в дом Долгоруковых, где проходил съезд земских и городских деятелей. Отлично помню прекрасный летний день, цветущий сад, несколько сумбурное возбуждение, вылившееся в требование объясниться непосредственно с государем через выбранную депутацию… Помню беседу с князем Е. Трубецким, который опять согласился написать статью для «Права» и в ней без всяких обиняков заявил, что «главный виновник ясен и теперь вся тяжесть ответственности падает на тех, кто возложил на адмирала Рожественского неисполнимое поручение», и заканчивал категорическим обращением к виновникам: «Посторонитесь, господа, и дайте дорогу народным представителям».

Депутация была принята государем 6 июня. Мне думается, что значение депутации было не в обмене речами, а в самой встрече царя с опальными представителями общественного движения. «Право» указывало, что из состава депутации С. Трубецкой был в то время привлечен к следствию по обвинению в государственном преступлении, Родичев в течение 10 лет лишен был права участвовать в земской деятельности, князю Шаховскому Плеве, незадолго до смерти своей, грозил ссылкой, а Петрункевич всю жизнь терпел полицейские преследования. Поэтому, с субъективной точки зрения, прием депутации был большой уступкой, и государь невольно отшатнулся, когда Петрункевич назвал ему всю фамилию, а один из членов депутации потом рассказывал, как его шокировало, что Петрункевич неотрывно сверлил государя своими колючими глазами. Объективно же приглашение государя ничего не изменило в ходе событий, который все продолжал ускоряться. Уступки пришли слишком поздно, когда освободительное движение стало уже расслаиваться и внутри его возникла борьба с крайними течениями, шумом волн своих заглушавшими все другие голоса.

В это время выдвинулся на первый план человек, которому выпала самая видная роль в дальнейшей истории родины вплоть до наших печальных дней. Я познакомился с ним за два года до этого на именинах у Мякотина в Сестрорецке, где, высланный из Петербурга, он тогда проживал.

Сестрорецк считался лучшей дачной местностью под Петербургом. Но запрет был наказанием, наложенным Охранным отделением, и в качестве такового был полной бессмыслицей, ибо при легкости и удобстве сообщения связь со столицей в полной мере сохранялась.

Мякотин был одним из наиболее ярких представителей интеллигентской кружковщины. Даже и на именинах у него можно было встретить только политических единомышленников, членов редакции «Русского богатства». Их всех я уже знал. Теперь я увидел среди них незнакомца, и это тем более удивило, что он резко от прочих отличался уже и внешностью. Был конец зимы, середина марта, и все были в темной одежде, а на незнакомце был серый костюм, изящно облегавший стройную, невысокую фигуру. И пенсне было без оправы – тогда еще редкость в Петербурге, – оно не оставляло отпечатка на чисто русском, открытом, приветливом лице, слегка вьющиеся волосы украшали красивую точеную голову, а легкий жест руки заставлял заметить ее благородную белизну и изящество. У всех вид сохранялся угрюмый и сосредоточенный. А у незнакомца на лице отчетливо была написана жизнерадостность и в голубоватых глазах светилась пытливость и интерес к тому, что вокруг происходит. Он оказался в стороне от сбившихся в кучу гостей, и я улучил эту минуту, чтобы успокоить раззадоренное любопытство, подошел к нему, и полилась оживленная беседа. Меня увлекало, что я нашел в нем внимательного, доверчивого слушателя, а его суждения производили сильное впечатление своей прозрачной ясностью, простотой, безупречной логичностью…

Когда после обеда с обильными алкогольными возлияниями – по этой части народники были мастера, а незнакомец и здесь от них отличался – мы отправились с Каминкой на вокзал, дорогой я от него узнал, что пленивший меня незнакомец был Павел Николаевич Милюков. Первым движением было вернуться назад: как же я упустил случай познакомиться с Милюковым, а разговаривал все время с каким-то неизвестным человеком. Но потом хлопнул себя по лбу: да как же я не догадался, что это Милюков, ведь никто другой это и не мог быть, как только Милюков, автор «Очерков по истории русской культуры», которыми я с таким наслаждением зачитывался. Трудно представить себе больше соответствия, гармонии между автором и его произведением. Блестящая разносторонняя эрудиция, ясная и точная классификация, несокрушимая логика, ненасытное стремление добраться до истоков и все объяснить – все это отражалось в каждом суждении, в отношении к окружающим,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату