Долго еще жаловался Витте на сложность своего положения ввиду явно враждебного отношения к нему государя и «придворных кругов, которые будут бросать палки в колеса и потом вешать на меня собак, какой бы мир я ни заключил». Приглашение меня накануне отъезда (до меня Витте принимал Суворина) было первым шагом строго обдуманного плана расположить к себе, при выполнении трудной миссии, общественное мнение. И как известно, план этот он весьма умело осуществил, вся американская печать была на его стороне, и так он был внимателен к прессе, что, подписав мирный договор, не забыл послать мне телеграмму с благодарностью за доброжелательное предсказание. Но и его предвидение, что, какой бы мир ни заключить, виновника будут всячески поносить, оправдалось в формах совсем невероятных: правые издания утверждали, что у сахалинских каторжников больше представления о чести и национальной гордости, чем у Витте, и после присвоения графского достоинства в реакционной печати дана была ему кличка «граф Полусахалинский».
В противоположность недовольству реакционеров, требовавших продолжения войны, «Право» подчеркивало огромное значение мира, и я писал: «16 августа прекратило бессмысленную и жестокую резню, безумное истребление народных сил и средств вконец разоренной страны. Кошмар рассеялся». Мы обращались к власти с призывом использовать этот шанс и «заключить внутренний мир». Призыв не имел ни малейшего успеха, и в следующих номерах отмечены, с одной стороны, запрещения съездов, объявления различных частей империи, в особенности окраин, на военном положении, а с другой – безжалостные убийства представителей власти пулями и бомбами. Голос «Права» стал все сильнее заглушаться и правительственными репрессиями, и все громче звучавшими на переполненных до отказа митингах в университетских зданиях лозунгами вооруженного восстания для созыва учредительного собрания.
В таких необычайных условиях началась организация первой открытой политический партии в России, названной Конституционно-демократической. Это громоздкое название должно было отличать ее от партий республиканских и классовых, но уже через месяц после рождения, на втором съезде в Петербурге, она была переименована в Партию народной свободы. Новое название плохо привилось, а из первого по начальным буквам «К» и «Д» Анненский создал кличку «кадетская, кадеты», и эта кличка вошла в жизнь.
Учредительный съезд назначен был в Москве на 8 октября, и дня за два мы выехали туда с Набоковым. В воздухе уже явственно ощущалась гроза, кое-где уже началась железнодорожная забастовка, но Николаевская железная дорога еще исправно циркулировала, и я старался утопить свою тревогу в уверенном, спокойном настроении Набокова. Как всегда, предварительно на вокзал явился его камердинер, чтобы уютно устроить отделение – на столике портрет жены, будильник, лубок[49] с елисеевскими фруктами, содовая вода и т. д., на вешалке красуется шлафрок – можно было чувствовать себя как дома.
В Москве царило гораздо более заметное возбуждение, чем в холодном Петербурге, атмосфера насыщена была напряженным ожиданием, и сосредоточиться на обсуждении партийной программы было невозможно. Только два человека оставались как бы вне воздействия окружающей обстановки – Милюков, бывший докладчиком, и Винвер, умело председательствующий и упоенный этой ролью. На первом заседании в доме Долгоруковых появился незваный гость – помощник пристава Носков, московский специалист по части роспуска неразрешенных собраний, но и он не решился ослушаться священнодействующего председателя и смущенно подчинился заявлению, что слово будет ему предоставлено в очередь, а когда она наконец до него дошла, он только и мог предъявить протест против действий председателя, помешавшего ему исполнить возложенную на него обязанность.
С каждым днем, с каждым часом напряжение обострялось – железнодорожное движение совсем остановилось, электричество погасло, телефон почти не действовал, забастовка превращалась во всеобщую, при тусклом мерцании свечей заседания становились все более вялыми, но не прерывались. Напротив, вспоминаю жаркий бой 17 октября между Милюковым и его женой из-за предоставления женщинам избирательных прав. Мы с Набоковым не дождались голосования и пошли посмотреть, что делается на улицах, не услышим ли чего-либо нового, что – явственно ощущалось – должно наступить. А когда вернулись в мрачный, полутемный зал, Милюков сердито упрекал нас: именно недостаток наших двух голосов доставил победу жене, требовавшей равноправия.
Заседание продолжалось, пока, уже довольно поздно, в зал не ворвался сильно запыхавшийся сотрудник «Русских ведомостей», потрясая каким-то листком, оказавшимся манифестом 17 октября. Все смешалось и сбилось в кучу, слышны были отрывистые, взволнованные замечания, на всех лицах сияло торжество и радость, почему-то показавшаяся мне чрезмерной. Прямо из заседания перешли в литературно-художественный кружок, где говорились восторженные речи, а председательствующий и на этом внезапном банкете Винавер предложил тост за «учителя Витте по конституционному праву».
Живо вспомнил я об этом душевном томлении несколько лет спустя, когда при посредничестве талантливого литератора Чуковского, сотрудника «Речи», познакомился с самым выдающимся представителем уже отживавшего свой век передвижничества. Я получил от него очень любезное приглашение и поехал на знаменитую его дачу «Пенаты» с женой и двумя младшими сыновьями, чтобы и им дать счастливую возможность видеть гениального художника. Тщедушный, подвижный старичок Репин был трудным собеседником, разговор не вязался, и Чуковский, считавший себя режиссером свидания, наставлял попросить хозяина показать мастерскую. Репин как бы нехотя согласился, мы поднялись наверх и все – было кроме нас еще несколько гостей – похвалили, как полагается, оставшиеся непроданными картины, среди коих ничего выдающегося не было. Одна очень большая рама была задернута пологом, и я попросил показать эту работу. Нехотя Репин отдернул завесу, и перед глазами воскресли безумные дни вокруг 17 октября. Толпа, которую Репин так мастерски изображает, несет на руках совершенно изможденного молодого человека – «интеллигента» – со всклокоченными волосами, свисающими на потный лоб. На первом плане сытая самодовольная фигура адвоката во фраке с красной розой в петлице, и всем своим видом он говорит: и мы пахали! Рядом с ним курсистка и впереди совсем маленький гимназистик с видом победителя – «Наша взяла!». С восхищением я разглядывал разнокалиберную толпу и самозабвенного оратора, а Чуковский все приставал, шепча: «Да скажите же что-нибудь, старик ведь обидится». Я и сказал: «Спасибо, Илья Ефимович, теперь мне все ясно. Достаточно взглянуть на вашу чудесную картину, чтобы сразу понять, почему революция не удалась». Не успел я закончить фразы, как Репин резко затянул полог и так демонстративно проявлял недовольство, что мы до ужина, к которому были приглашены, уехали, и нас не удерживали. На другой день примчался Чуковский и огорченно пенял: «Как же